Вот она, мечта поэта Мандельштама, каббалиста-шифровальщика, открываться в антитезах сознания и подсознания, дать выход своему конечному, единому Я в противоборстве сил и материи, и человеческого духа: кто ж не знает, что вода и камень точит; кто ж не знает, что подкова — символ зыбкой, быстротечной фортуны, а перстень — залог верности и постоянства!
Двойное бытие — это предначертано каждому еврею с колыбели. Но реагируют на это евреи по-разному. Что одному под силу, что делает один играючи, то другому — камень на ногах.
Приучась с детства к двойственности мира, в котором обретается еврей, к двойному смыслу вещей, слов, поступков, поэт Мандельштам всю жизнь несказанно мучим, томим был этим раздвоением и всячески норовил его преодолеть. Но как: окунувшись полностью в еврейство, доверясь целиком его материнскому лону? Да будь оно проклято, это лоно! И вообще, какое это лоно — это же хаос иудейский! А с точки зрения обывателей Российской империи — это просто обиталище жидов. А с точки зрения российских законников — это талмудическая и революционная зараза. И сколько ни устраивай им, пархатым, черту оседлости, вылезут, пролезут, просунут хвост, где голова не лезет. И сколько ни ограничивай их в правах, все равно на других верхом сядут и еще гвалт на весь мир подымут: гевалт, погром! гевалт, режут!
Но, повторяем, это с точки зрения обывателей и правителей империи. И сам царь Александр Третий — ах, как любил маленький Ося наблюдать его проезды! — говаривал, что рад, когда бьют евреев.
А с точки зрения евреев? А с точки зрения евреев, было плохо, так плохо, что дальше некуда. И евреи — не все, конечно, но столько, что дай Бог вам, как говорится, столько копеек на черный день! — шли в народовольцы, шли в марксисты, в анархисты, в масоны, в баптисты, в лютеране, в православные, в католики — словом, всюду, где можно было раствориться, перестать быть евреем, слиться с массой, ассимилироваться.
Ученик знаменитого в Петербурге Тенишевского училища — кстати, несколькими годами позже там учился и сын члена Государственного совета Владимир Набоков — Ося Мандельштам, хотя регулярно приставлялись к нему французские гувернантки, понимал, поначалу даже не понимал, а чувствовал, что первый и главный признак русскости — это русский язык. Сам по себе русский язык уже изымал его из презренного иудейского мира его курляндского папы. Правда, еврейский этот папа обеспечил своему сыну и право на проживание в царской столице, и дачу в Павловске, и место за партой в Тенишевском училище, и французских гувернанток — но что ж из того, коли не было у папы главного признака русскости: русского языка!
А у мамы — у мамы этот признак был. На полке стоял материнский Пушкин в издании Исакова — неподдельный, неподложный признак русскости. Мама, Флора Вербловская, была родом из Вильны, ученой цитадели восточноевропейского талмудизма, но, во-первых, среди ее родственников числился знаменитый пушкинист, само собою, выкрест, Семен Афанасьевич Венгеров, а во-вторых, сама она, и особенно бабушка, слово «интеллигент» выговаривали с гордостью.
«Мать любила говорить и радовалась корню и звуку прибедненной интеллигентским обиходом великорусской речи. Не первая ли в роду дорвалась она до чистых и ясных русских звуков?» Словом, у мамы был настоящий великорусский язык, ясная и звонкая речь без малейшей чужестранной примеси.
Такой воспринимал Ося свою маму, и такой она осталась навсегда в его памяти. И конечно, нет никакого сомнения, что воспринимал он ее правильно.
И тем не менее Сергей Маковский, русский интеллигент, поэт, эссеист, редактор знаменитого журнала «Аполлон», воспринял в свое время мадам Мандельштам, Осину маму, немножко по-другому. Кстати, и самого Осю воспринимал он не совсем так, как Ося воспринимал сам себя.
Короче, дело было в конце 1909 года, господину Маковскому доложили, что «некая особа по фамилии Мандельштам настойчиво требует редактора, ни с кем другим говорить не согласна… Через минуту появилась дама, немолодая, довольно полная, бледное взволнованное лицо. Ее сопровождал невзрачный юноша лет семнадцати, — видимо, конфузился и льнул к ней вплотную, как маленький, чуть не держался „за ручку“…
— Мой сын. Из-за него и к вам. Надо же знать, наконец, как быть с ним. У нас торговое дело, кожей торгуем. А он все стихи да стихи! В его лета пора помогать родителям. Вырастили, воспитали, сколько на учение расходу! Ну что ж, если талант — пусть талант… Но если одни выдумки и глупость — ни я, ни отец не позволим. Работай, как все, не марай зря бумаги…»