Нечаев, в те времена Воха, был самым обыкновенным пацаном с уральского железнодорожного поселка Нижнесергинска, в который в войну понаехало со всего света. Дедовская кепка, бабкины сапоги, батянин перешитый пиджак на ватине — чтоб до самых морозов, и новая, на зависть всем, комсоставовская сумка с ремнем через плечо. С сорок первого по сорок шестой только сапоги и поменял. Враз на три размера. А еще поменял представления о смысле жизни. Тогда их, мгновенно разросшаяся новыми улицами из длиннющих засыпных бараков, заштатная станция вобрала в себя все мыслимые и немыслимые пределы советской географии. Кого только к ним не эвакуировали: хохлов и поляков, евреев и армян, латышей и даже венгров. А еще были деления на харьковчан, ростовцев, москвичей и ленинградцев. Деления по жизни: на кулаках и с заточками. Блокадников, правда, все жалели, очень уж они были откровенными доходягами, и почти все сироты. А вот москвичам вешали со всех сторон и по полной. Старая, еще дореволюционная школа занималась в три смены, за партами сидели тоже по трое. На переменах на заднем дворе курили в самокрутках паклю, матерились, циркая сквозь зубы, и дрались землячествами или «почестному». Дрались вообще много и все, от мальков до старшеклассников. Это было просто обязательным, чтобы раза два в неделю с кем-нибудь да перемахнуться. Единственное место, где царил мир, был пустырь на горке, где играли в биту на «интерес» все без разбора. Там королила блатата, которая всегда была в прибыли, и поэтому разборок на горке не дозволялось.
Питер-Петя Штейн, тогда тоже более откликавшийся на «Пятака», был из москвичей. Рыжеватенький, хиленький, весь какой-то несуразный, он сразу поразил Воху своей неслыханной до того вежливостью и спокойной рассудительной способностью уступать. Воха в первые же дни сентября успел побиться со всеми новенькими в их классе, а вот к этому никак не мог подступиться. А потом и не захотел: на кой хиляка трогать? Никому ничего это не доказывало. Но именно тогда к Пятаку стал вязаться Колян-Столбняк из старшего пятого «Г». Если он не подлавливал Пятака еще на подходе к школе, то, как только звенела первая перемена, мгновенно вырастал в дверях, манил пальцем в коридор, и там начинал тиранить: вытряхивал карманы, сморкался в его — единственный на всю школу! — носовой платок, неожиданно тыкал пальцем под дых и в ребра. Съев найденный хлеб и сахар, выкручивал ему руки и, заглядывая в слезящиеся от боли и обиды глаза, говорил всякие гадости про Пятаковскую мать: кто и когда у них ночует. В принципе, про нее все знали, но вот так в лицо шипел только Толян. Единственно, чем Столбняк не обзывался, так это жидовством. За антисемитизм тогда можно было скоренько отправиться и за их любимый Урал. И возраст в этом никому помехой не был.
В эти слезящиеся болью глаза и заглянул один раз проходивший близко Воха. Пошел было дальше, но вдруг затормозил:
— Столбняк, ты чо, в натуре, привязался?
Столбняк вроде, как и не услышал. Зато услышали пацаны вокруг. И тоже тормознулись: где это видано, чтобы младшой делал вслух замечание старшекласснику? Дело было наказуемое. Любопытный кружок стал замыкаться, теперь за просто так не отступишь. Воха потянул носом и наглеюще сощурился:
— Столбняк, ты чо, глухой? Отвали от него, в натуре.
— Я чо-то не понял: где тут комар скулит? — Столбняк начал дурковать, притворно внимательно оглядывая потолок, но Пятака отпустил. И потом неожиданно хлестко шлепнул Воху с левой в щеку. Тот не упал, но зазвенело здорово, и в глазах поплыло. Драться в школе было западло, это все равно, что ябедничать, так как учителя всегда вмешиваются. Лица вокруг окончательно уплотнились: ситуация получалась из ряда вон. Но раз так, значит так, и Воха с жутким криком врубил Столбняку в грудь головой. Продолжая вопить, он все так же головой пропер растерявшегося пятиклассника через весь коридор и вдавил в неожиданно легко открывшуюся дверь учительской. Там они и упали промеж столов.