Жирноватый для своего возраста Питер нутряно пыхтел впереди, тяжелой уточкой вздымаясь по крутым, прошерканным с середины девятнадцатого века ступенькам и выколупывая из-под подкладки ключи. Перед дверью размашисто приложил палец к губам. Однако это было ни к чему: за высокими двойными дверьми никто не спал. Более того, там вовсю веселились. Узкий, слабоосвещенный коридор вел в незапоминаемый сразу лабиринт страшно захламленных комнат и комнаток. Диваны, диванчики, кресла, стулья всех эпох и народов, столы, шкафы, книжные полки, картины и статуэтки, ковры на полу, на стенах, свернутые в рулоны, посуда и стопы белья — все было покрыто заметной даже при слабом электрическом освещении обильной пылью. Под ногами то и дело пробегала стайка разномастных котят. Из телевизора, проигрывателя и кухонной радиоточки неслись звуки песен и новостей. По всему этому лабиринту с сигаретами и стаканами в руках бродило семь или восемь молодых людей обоего пола и весьма богемного вида: у жены хозяина Инги позапозавчера получили дипломы ее студенты-журналисты. Они теперь не ученики, а коллеги. Друзья и поклонники. Причем, друзья и поклонники жены не обязаны быть друзьями и поклонниками мужа. Если с Сергеем периодически кто-то здоровался, то на самого Питера, похоже, все эти три дня никто не обращал внимания, кроме кошки. И все просьбы покинуть его дом коллективно игнорировались. Когда-то это была коммуналка на шесть хозяев — с выгородками и ширмами даже в коридоре, а теперь из постоянных жильцов где-то в самой дальней, плотно зашторенной комнатке безвыходно болела совсем старенькая, почти безумная мама. Остальные члены семьи, несмотря на прописку и хранение вещей, бывали здесь налетами. Сам Питер, как говорилось, третий сезон служил главрежем в Уфе, как до этого пять лет в Кишиневе, две его вечно разведенные младшие сестры со своим подросшим потомством скрипачили и флейтировали в филармонических оркестрах по многомесячным гастролям то там, то здесь, то за кордоном. А жена? Она, в общем-то, уже давно не жена… «Она у меня финка, блин, сорок лет, фригидная и поэтому, тварь, никому не отказывает. Потому что пофиг. Я ее прибить хотел, чухонку подстилошную, когда все понял. А потом… Опять же, ребенок…». Жена не хотела разводиться, и хотя у нее была своя квартира, и дочь жила у нее, но они часто заглядывали сюда, по договоренности ухаживая за его мамой.
Питер заманил Сергея на старательно разделанную в стиль «кантри», довольно вместительную кухню. Они сидели под плетеным из лозы низким абажуром, короткими полосками пробрызгивающегося света расчертившим выписанные «под кирпич» стены, деревянную заказную мебель, заклеенную переводками и этикетками от апельсинов коллекцию самоваров, зимние букеты и гору грязной посуды в мойке. Курили чьи-то забытые «Pall Mall» и пили промерзшую в холодильнике водку. Из закуски на столе была только хорошо початая литровая банка красной икры. Одна икра — и ни корочки хлеба. Вот так и сидели: рюмка водки, ложка икры. И слабая сигарета.
— Ты понимаешь, старичок, — Питер уже рассказал про свое семейное положение и перешел на глобальное, — ну, нет никакого резона дальше жить в этой стране. Этой, блин, крестьянской и пролетарской стране победившего социализма. С ее пятилетними планами, партийными директивами, идейными худсоветами, ветеранами сцены, межклассовыми прослойками и беспросветным хамством. Никакого резона. Но и уехать вот так просто невозможно. Поздно-с! Я ненавижу эту страну и этот строй. Но в то же время отчетливо понимаю: я законченный советский режиссер. Законченный на-всег-да. Во всем. Самый совок. Ты вот по-английски шпрехаешь?
— Hi. Me name is Sergey. Beautiful weather, is the truth?