Когда-то в детстве он слышал, как отец за столом рассуждает о политике. Если смотрел последние известия, к нему было бесполезно подходить. Он пообещал себе, что, когда вырастет, не будет смотреть новости и обсуждать их. Он отмахивается от этого невольного воспоминания – раньше мир был другим.
Его пугает сама идея войны. Даже если война идет где-то далеко, то все равно – через телевизоры, радиоприемники, газеты – входит в твой дом. Он не может носить это только в себе.
Ребенок не слушает. Жена реагирует странно – вроде слушает, вроде что-то отвечает, но с таким видом и таким тоном, будто поддерживает светскую беседу. Как будто он говорит о плохой погоде. Неужели только его одного это действительно волнует?
– …призвал сторонников продолжать сопротивление.
– Правильно!
Ребенок победоносно смотрит на отца, потом на мать. Отца захватывает новая волна досады. Чтобы хоть как-то отреагировать, ему нужно время. Жена одергивает сына. Формально. Ровно настолько, чтобы показать мужу, что его работа уже сделана, можно не вмешиваться. Неужели она думает, что он этого не замечает?
Тишина вновь повисает над столом, над белой скатертью и опустевшими тарелками. Рыбьи кости, дряблая обваренная кожица. В воздухе чувствуется затаившееся ожидание семейной ссоры. После каждой их ссоры он никогда не может вспомнить, из-за чего все началось.
Ее лицо сводит предслезная судорога. Как будто глаза, скулы и рот до последнего сопротивляются прорывающемуся наружу плачу. У других людей слезы текут естественно, беспрепятственно, сразу. Для нее плач подобен тошноте: сначала долго копится, созревает, лишая сил, и лишь потом от него можно освободиться, намаявшись, пережив эти последние секунды, страшные секунды, когда слезы – уже не часть тебя, но по-прежнему сидят внутри, вызывая страх, помутнение, какую-то животную тоску. Она видит сына, входящего на кухню.
Он не считает себя виноватым. Он расстроил жену, напугал сына, но и сам расстроен и напуган. Если бы он понимал, из-за чего все началось, кто сейчас первый начал, можно было бы или обидеться, или попытаться всех успокоить. Но ведь непонятно. Он опять не может вспомнить, почему несколько минут назад произошла эта вспышка. Он даже не помнит, как она произошла. Он видит жену, готовую вот-вот расплакаться. Он видит ребенка в маске тигра.
Сквозь небольшие прорези для глаз ребенок видит мать и отца. Мама, кажется, собиралась заплакать, но уже, похоже, не будет. Папа мрачно смотрит на стол. Злобный пяпя.
– Привет, тигра, – говорит мама, улыбается. Отец тоже коротко смотрит на сына, но потом отводит взгляд.
Ребенок ничего не говорит. Если он подаст голос, то выдаст слезы, и тогда они точно польются. Он просто приветственно кивает – здравствуйте.
Мама тянет руку, чтобы прикоснуться к его макушке, там, где маска уже не закрывает голову, он отстраняется. Сейчас его попросят допить чай, для этого придется снять маску, а ему бы не хотелось.
– Допей с нами чай, – говорит мама.
Ребенок качает головой.
– Ну тогда просто посиди.
Ребенок немного медлит, кивает, усаживается за стол.
Теперь они сидят в тишине. Только мама изредка что-то говорит: достать варенье? подлить кипятку? нужен ли еще сахар? Отец нехотя отвечает: да или нет.
Ребенок подносит чашку к маске, туда, где у тигра нарисован рот, делает звук губами, как будто пьет, ставит чашку на место. Мама улыбается выдумке сына и одновременно осторожно поглядывает на мужа, уместна ли сейчас такая игра. Отец, конечно, тоже все замечает, но ничего не говорит. Ему не нравится, когда сын балуется с едой, но сейчас уже не та ситуация, чтобы одергивать. Он не смотрит на ребенка, чтобы не получилось слишком сурово, чтобы все не началось по новой. Право задавать тональность по-прежнему остается за ним.
Они допивают чай. Ребенок понимает, что сегодня его уложат раньше, чем обычно. Также он понимает, что сегодня этому лучше не сопротивляться. Он уже успокоился, но все равно снимет маску, только когда выйдет из-за стола. За столом по-прежнему опасно.