И когда мой двоюродный брат Пашол, будто вселился в него бес, вдруг начал в одиночку отплясывать «урсару», то сгибаясь до земли, то подпрыгивая вверх и ударяясь макушкой о потолочину, вдруг в одних подштанниках и исподней рубахе выскочил из-за двери нене Стэнике с перекошенным лицом и выпученными мутными глазами. Все так и шарахнулись в разные стороны. Замерли и смотрят. И я смотрю. На жениха, что волочит за собою, словно мешок, растерзанную невесту. Бьет кулаком, пинает ногами и ругает на чем свет стоит:
— И в луну, и в звезды, и бога душу мать… Параскивы святой чувяки!.. Свеча с ладаном и причастие!..
Нета воет в голос, словно корова у нее сдохла. Сестра моя Евангелина мелкой дрожью дрожит. Дочка нене Иордаке посмеивается. Посмеиваются и дочери Данчиу. Моя мать глядит куда-то вдаль. Не смеется. Не плачет. Даже не удивляется. Бабы и девушки молчат, ни во что не мешаются. Пухленькая Звыка тоже молчит. Вопит, выпуча глаза, одна свекровь:
— Рубаху! Рубаху невестину давайте! Невестину рубаху мне!
Тулпиница Бобок, прибежавшая со двора прямо в горницу, не стряхнув со спины ни снега, ни соломы, тоже орет:
— Эй, Стэнике, показывай невестину рубашку!
А старшая из сопливых девчонок нене Иордаке подошла и шепчет посаженой матери невесты:
— Тетка Тулпиница, ты скинь шубейку да отряхни, а то увидит дядя Бобок, и будет два мордобития заместо одного.
— Чего увидит? Чего увидит?
— А то и увидит… Вываляли тебя как незнамо что!
— Никто меня не валял.
Нене Михалаке, который, пока шла гульба да веселье, сидел себе тише воды и ниже травы в уголочке, поднялся, раздвинул толпу и направился к брату, чтобы вразумить его и утихомирить:
— Уймись, Стэнике… разбитое не склеишь… Не порти свадьбу. Сам подумай, как потратились-то!..
Но жених словно ума лишился. Брата старшего и того не слушает. Он вообще никого не слушает, ни на кого не глядит. Уставился на потолочину и орет:
— Рубаху? Какую рубаху! Чего ее показывать? Ах ты горе! Горшок разбили! Охальники! Новый, обливной, разукрашенный! Дорогой горшок и понапрасну расколотили! Анафема всем святым… Зачем горшок погубили?
Петра пристает с расспросами — что, да как, да почему. Хоть и понимает не хуже других, отчего так жених разбушевался. Но выпытывает, выспрашивает. А вдруг ошиблась? Хочет правды дознаться от самого жениха.
— Что с тобой, Стэнике? Что, родненький! Скажи, не томи! Чего в кипятке кипишь? Что стряслось?
— Что стряслось? Осрамила меня Маричика. Дураком выставила! На позор перед всем селом!
— Как же, Стэнике, родненький? Как же это?
— Не девка она!
— Неужто баба?
— Баба и есть… распробованная и перепробованная!
Маричика, сжавшись в комочек, лежит у ног нене Стэнике. Жених, обозвав ее черным словом, пинает босой ногой. Невеста в одной только шелковой рубашке, сквозь которую просвечивает голое тело, отползает подальше по полу и падает посреди сеней.
Бабы бросаются к ней. Окружают. Расспрашивают.
— Больно он тебя побил, Маричика?
— Может, перевязать нужно?
Маричика чуть слышно просит:
— Помогите до горницы дойти. Мочи нет… Убил, изверг… Ирод проклятый…
Бабы берут Маричику под мышки. Поднимают. Отводят в горницу. Маричика, скорчившись, лежит на постели. Молчит. Дрожит от холода. На ней белая-белая, белоснежная, без единого пятнышка рубашка. Маричика ощупывает свои бока. Потихоньку подвывает, причитая:
— Все кости переломал, ирод. Бил, топтал. Чуть душу не вышиб…
Вокруг глаз у Маричики черные круги. Глаза красные. Воспаленное лицо опухло от слез.
Бабы — чего они на своем веку не перевидали! — ее утешают:
— Не кричи, не плачь, Маричика… С кем такого не бывало… И живы, не померли…
Кругленькая Звыка ощупывает невесту с ног до головы. И как только трогает спину или бок, Маричика орет благим матом.
— Надо бы, тебе, девонька, примочки положить.
— Ох, положите…
— Какие еще примочки! — встревает свекровь. — К свадьбе мы готовились, к празднику, а не к этому… прости господи!..
Звыка, не слушая ее, мочит в холодной воде полотенце. Засовывает полотенце Маричике под рубашку.
Тулпиница Бобок все никак не успокоится. Первый раз она посаженой матерью, первый раз выдает невесту замуж. И на́ тебе — кончилось веселье. Свадьба, ради которой она сшила себе новое платье, разладилась. Со злостью выговаривает она невесте:
— Опозорила ты меня на весь свет, Маричика!
— Если и есть позор, не на твою — на мою голову.
— Нет, на мою голову позор и на голову моего Бобока!
— Твой-то в чем позор, посаженая матушка?
— Раз знала ты, девка, за собою грех, не звала бы меня в посаженые матери. Ославила, ославила ты меня, девка!..
Звыка меняет белое полотенце на голубое, мокрое, холодное. Маричику пронизывает леденящий холод. Кожу саднит, избитое тело ноет. Она тихо подвывает, как подвывала тощая Чернуха, когда отобрали у нее щенков, пришибли палкой и бросили в канаву.
— Еще и батюшка меня отлупцует, будет бить, пока рука не устанет… Пересчитает мои косточки батюшка… Жалеть не станет.
— Молчи, не вой, Маричика. Все пройдет, пройдет и это.
Звыка-коротышка не знает, что же делать, не знает, чем утешить невесту.