Ты и на площадях играешь — но там ты как раз настоящий, взаправдашний, и играешь взаправду. А в дороге, рядом со мной — нет. От этого можно сойти с ума… а может, я уже и сошел ума? Может, мне только чудится? Мерещится? Может, безумие так и не отступило от меня? Догнало, заморочило, и нет никакой дороги, и тебя нет, и никакого Младшего тоже нет? Ведь не бывает так, чтобы левый глаз лгал правому. Чтобы правая рука морочила левую. А ты морочишь меня, Бонкер. Я странствую вместе с тобой, я жду тебя всякий раз, когда ты даешь представление, я ночую возле тебя по сеновалам и постоялым дворам, я чередуюсь с тобой, когда на привале нужно приготовить еду, я смеюсь твоим байкам — а ты меня морочишь. Как же это, Бонкер, отчего, ведь у нас с тобой одна душа на двоих — деревянная, раскрашенная, шерстью оклеенная, одна на двоих, а ты меня морочишь. У нас душа на веревочках, она может плясать и разговаривать, она даже лаять может, а если снять ее с веревочек, она все равно будет плясать, хоть и на другой лад, бесшабашная душа, веселая, умелая, самая что ни на есть настоящая — так почему же ты ненастоящий, Бонкер?
Ответа на этот вопрос Иланги не знал. Но искал его неустанно, сам толком не зная, что он ищет — ответ или настоящего Бонкера. И нашел — нежданно, негаданно, там, где и не думал найти. На обочине придорожной под проливным дождем.
День с утра задался погожий на диво. Но уже к полудню по небу запохаживали мутные облака, тяжелевшие с каждым мгновением. Бонкер поспешал, что было сил, эльфу почти не приходилось замедлять шаг, но старик только надсадился до колотья в боку и хромоты. Кругом, куда ни глянь, простирались луга — бескрайние суланские луга, гордость и богатство здешних земель. До ближайшего укрытия, будь то дом или лес, путь лежал неблизкий. Гром уже порыкивал на незадачливых путников, настигая их все быстрее, догнал, оглушительно рявкнул прямо над головой, и ливень обрушился на дорогу.
Бонкер вскрикнул и метнулся испуганным зайцем в высокую траву, прижимая к животу Младшего. Иланги промешкал; пальцы не сразу управились с намокшими завязками плаща. Ничего ему от дождя не сделается, он ведь эльф, а эльфы — народ живучий. А кукольник стар, и плащ у него… одно название, что плащ, тряпье ветхое, небось, одногодки они, плащ с хозяином.
— Дурак! — высоким сердитым голосом выкрикнул Бонкер, когда на его плечи опустился добротный эльфийский плащ. — Не меня!
Иланги растерянно замер.
— Не меня! Его укрывай! — суетливо скидывал наброшенный плащ Бонкер. — Ты хоть понимаешь, что будет, если он промокнет?!
Если Младший промокнет, он не станет чихать и кашлять, не свалится в лихорадке. Но дерево жадно до влаги, но шерсть впитывает ее, как губка, но внутренние скрепы и стяжки разбухнут…
Иланги коротко ахнул, одним рывком сдернул свой плащ с Бонкера и укутал Младшего.
— Давай его сюда, — проворчал старик, отнимая у эльфа драгоценный сверток.
Младший устроился в плаще, словно всамделишный пес, забившийся от дождя в теплое сухое укрытие. Один только глаз и виднелся — темный, веселый, любопытный.
— Дурак… — проворчал Бонкер, на сей раз умиротворенно — вновь настоящий, такой настоящий, что просто не верится. — Что ж ты стоишь тут, мокнешь, как пугало неприкаянное? Иди сюда.
Иланги не сразу понял, что старик предлагает ему укрыться вместе одним плащом — что толку от такого рванья? И как им вдвоем под одним плащом устроиться, если эльф выше почти на голову? Впрочем, плащ оказался не таким уж и ветхим, как Иланги казалось, а если встать не рядом, а позади, прикрыв старого кукольника от хлесткого ветра, изношенных лохмотьев все же хватит на двоих.
Ни тот, ни другой не проронили более ни слова, но молчание не тяготило их — потому что не было молчанием. Это раньше они молчали — когда Бонкер сыпал все новыми и новыми байками, а Иланги с готовностью им смеялся. А сейчас эти двое разговаривали. Без единого слова.
А когда дождь кончился, Иланги в ответ на безмолвный рассказ старика протянул руку к завернутому в плащ Младшему и несмело спросил вслух, так и не дотронувшись:
— А можно… погладить?
— Можно, — помолчав, ответил Бонкер.
— Нужно! — обрадовался Младший, высовываясь из складок плаща.
До сих пор Иланги до Младшего даже украдкой не дотрагивался, и как позволения попросить, не знал. Теперь, когда эльф, наконец, коснулся своего ларе-и-т’аэ, погладил его лохматую лобастую голову, он словно преобразился. Бонкер нипочем не взялся бы словами обозначить суть этой перемены, но не замечать ее не мог. Облик эльфа был тем же — и не тем. Он утратил недавнюю неопределенность, которую старый кукольник тогда только и заметил, когда Иланги расстался с нею. Не изменившись ни в малейшей малости, черты его обретали окончательность, завершенность — словно белая глина, пройдя сквозь огонь, становится драгоценным фарфором, напрочь теряя прежнюю податливость. Впрочем, сравнение не слишком удачно — фарфор хрупок, а Иланги хрупким не назовешь. Да и закончил ли он свой путь сквозь огонь?
Бонкер считал, что нет.