Противник, ошеломленный внезапным нападением, решил, что это целый батальон пруссаков, бросил свои позиции и в беспорядке, бегом, ринулся с холма вниз. Когда наш лейтенант увидел бегущих австрийцев, то страх, также независимо от его воли, исчез, уступив место одному только желанию — рубить и убивать. Четыре пруссака кинулись вслед за улепетывающими австрийцами, на бегу нанося им удары. А когда с грохотом подоспела прусская кавалерия, то оказалось, что наш лейтенантик и его три приятеля захватили два орудия и расправились с десятком врагов. На следующий день его вызвали в штаб. «Я попросил бы вас, сэр, — сказал ему начальник штаба, — запомнить раз и навсегда, что его величество не нуждается в том, чтобы лейтенанты совершали военные действия по своему собственному плану. Атаковать батарею противника, имея в своем распоряжении трех человек, это не война, а черт знает что за дурачество. Вас следовало бы предать полевому суду».
Затем, совсем уже другим тоном, старый вояка, улыбаясь, прибавил:
«Однако, мой юный друг, быстрота и смелость — это хорошие качества, особенно когда они увенчиваются успехом. Если бы австрийцам удалось установить батарею на этой высоте, то не так-то легко было бы нам выбить ее оттуда, и, может быть, учтя все обстоятельства, его величество простит вашу неосторожность».
«Его величество не только простило меня, но пожаловало мне Железный Крест, — заключил мой приятель. — Чтобы поддержать достоинство армии, я счел за лучшее молчать и принял его. Но, как вы сами понимаете, вид этого ордена вызывает во мне не очень-то приятные воспоминания».
Но вернемся к моему дневнику. Из записей видно, что четырнадцатого ноября у нас было еще одно собрание. На нем присутствовали только Джефсон, Мак-Шонесси и я, и в дальнейшем имя Брауна больше не упоминается. В сочельник мы трое встретились снова, и из записей видно, что Мак-Шонесси сварил пунш с виски по своему собственному рецепту, и я помню, какими печальными для всех троих были последствия этого рождественского вечера. Но ни на одном из этих собраний мы ничего не обсуждали.
Затем следует перерыв до восьмого февраля, когда собрались только Джефсон и я.
Но тут мой дневник, как догорающая свеча, дал последнюю вспышку и озарил ярким светом беседу этого вечера. Мы говорили о многих вещах — кажется, почти обо всем, кроме нашего романа. Между прочим, мы говорили и о литературе вообще.
— Я устал от этой вечной болтовни о книгах, — сказал Джефсон, — от целых столбцов критики по поводу каждой написанной строчки, от бесконечных книг о книгах, от громких похвал и столь же громких порицаний, от бессмысленного преклонения перед прозаиком Томом, бессмысленной ненависти к поэту Дику и бессмысленных споров из-за драматурга Гарри. Во всем этом нет ни беспристрастных суждений, ни здравого смысла. Если послушать Верховных Жрецов Культуры, то можно подумать, что человек существует для литературы, а не литература для человека.
Нет. Мысль существовала до изобретения печатного станка, и люди, которые написали сто лучших книг, никогда их не читали. Книги занимают свое место в мире, но они не являются целью мироздания. Книги должны стоять бок о бок с бифштексом и жареной бараниной, запахом моря, прикосновением руки, воспоминанием о былых надеждах и всеми другими слагаемыми общего итога наших семидесяти лет. Мы говорим о книгах так, будто они — голоса самой жизни, тогда как они — только ее слабое эхо. Сказки прелестны как сказки, они ароматны, как первоцвет после долгой зимы, и успокаивают, как голоса грачей, замирающие с закатом солнца. Но мы больше не пишем сказок. Мы изготавливаем «человеческие документы» и анатомируем души.
Вдруг он резко оборвал свою речь.
— А знаете, что напоминают мне все эти «психологические» исследования, которые сейчас в такой моде? Обезьяну, ищущую блох у другой обезьяны.
— И что в конце концов обнажаем мы своим прозекторским ножом? — продолжал он. — Человеческую природу или только более или менее грязное нижнее белье, скрывающее и искажающее эту природу? Рассказывают, как один старый бродяга, преследуемый неудачами, вынужден был искать пристанища в — Портландской тюрьме. Гостеприимные хозяева, желая как можно лучше ознакомиться со своим гостем во время его кратковременного пребывания, решили вымыть его. Они купали его дважды в день в течение целой недели и каждый раз открывали в нем что-нибудь новое, пока наконец не дошли до фланелевой рубашки. И этим им пришлось удовлетвориться, так как мыло и вода оказались бессильными проникнуть глубже.