Ну что ж, сказал он, пошли вдвоем тогда. И мы сначала пошли до остановки (Гриша ходил прихрамывая, даже тростью еще не пользовался), а потом поехали на автобусе в кинотеатр «Литва» на дурацкий итальянский фильм «Спасите «Конкорд»!», который к этому моменту крутился в прокате уже чуть ли не пятый год. И, наверное, будет страшной пошлостью сказать, что с тех пор мы так или иначе не расставались тридцать лет, но я напишу так, потому что это будет пусть пошлая, но правда.
Такая длинная и почти равномерно интенсивная дружба дает большое искажение зрения. Я понимаю, что главные для меня воспоминания о Грише – это совсем не «главные» в принципе воспоминания о нем. И я знаю, что я не совсем точно могу оценить его и как поэта, и как публициста. Особенно последнее – я вообще его статьями была по большей части недовольна, они мне часто казались не до конца «о том». Как будто из наших обсуждений тех самых книг и идей, о которых он писал, при переносе на бумагу исчезало что-то очень обаятельное, не знаю, возможно, легкомыслие.
Теперь я знаю, я уверена, что изъятие этого легкомыслия и намеренная прямолинейность Гришиных журналистских высказываний – это была сознательная тренировка готовности, движение к последней прямоте. А тогда я думала: что ж он так серьезничает и, главное, морализаторствует, – и я, бывало, даже злилась.
Иногда и сейчас, когда читаю эти статьи, меня захлестывает раздражение. На его стремление видеть во всем, ну просто во всем, некий этический смысл, человеческую подкладку и, главное, на его вечную облаченность во «фрак протеста» (так это называла наша подруга Наталья Андреевна Старостина), отделяющий его от того, что называется «мы», – от «своих». Он, по моему мнению, слишком готов был винить этих «своих», замечать исключительно «наши» высокомерие и снобизм, пренебрегая бо́льшей картиной, той, в непривлекательном виде которой виноваты совсем не только «мы».
И когда это раздражение, это чувство, меня охватывает, мне становится лучше. Потому что это значит, что эти тексты живы, что с ними можно спорить, что его фобии, предубеждения и его правота не выветрились из этих строчек или, наоборот, не окаменели и не стали скукоженным прошлым, как камушки и ракушки на картинах Дмитрия Краснопевцева, висевших над диваном в квартире нашего друга, где мы когда-то проводили уйму времени. Мы сидели на этом диване и смотрели видак. Первый «свой», а не видеосалонный, видак, который мы видели в жизни. «Мэд Макс», «Эффи Брист», «Сатирикон» Феллини, «48 часов», «Механический апельсин». Извините, отвлеклась.
А с его стихами вот как получается. Я знаю те места («Снеговик», «Марсиане в застенках генштаба», «Тот сильней Сильвестра Сталлоне», переложения Элиота и Фроста), где Гриша – великий, без преувеличения, поэт. Но я так любила его длинные ранние стихи. Те, которые он позже иронически посвятил памяти автора переложения мифов для детей Н. А. Куна. Я помню, как он мне читал «с жестами и иллюстрациями» («“И такую же кожу плеча своего я, просыпаясь, целую” – себя вполне можно поцеловать в плечо, видишь, даже особо выгибаться не надо, смотри»). Я помню, как, восемнадцати-девятнадцати-двадцатилетняя, твердила про себя строчки из стихотворения «Итака»: «То время, когда некуда идти, и есть Итака. Если это вечер, то, значит, вечер есть конец пути». И еще я помню вид на голые ветви деревьев Нескучного сада из окна той кухни, где поздним зимним утром 1994 года он сказал, что все поменял, что теперь будут совсем другие стихи, отличающиеся от предыдущих так, как стихи отличаются от не-стихов. В 1995-м и 1996-м он написал очень для себя много – два десятка стихотворений и маленькую трагедию «Генрих и Семен», цикл переложений из Катулла с бесспорно лучшим переводом «Odi et amo»:
Он перешел на краткость, на ускользающую, но ощутимую четкость – как при вспышке фотоаппарата резкость нашего взгляда увеличивается и мы видим предметы как будто полностью очищенными от лишнего.
Это, конечно, и есть то, что считается «поэзией Дашевского». Но во мне до сих пор живет тоска по его давнему победительному многословию, вернее, по его юношеской вере в то, что сказать еще можно много чего разного.