В этих стихах основные черты стиха Языкова не выступают так открыто, прямо, как в предшествующем стихотворении; в начале звучит тональность раздумья, созерцания. Но постепенно нарастает темп и энергия, и "спокойный" амфибрахический ритм в заключительных строках вдруг выявляет в себе характерные черты языковского стиха, его восторженную стремительность.
Языковский стих — это не "одежда" поэтического смысла, содержания; он и есть предметно, осязаемо развернутое перед нами поэтическое содержание лирики Языкова в его самых общих особенностях. Конечно, есть еще неповторимое содержание каждого отдельного стихотворения, существующее в его конкретной словесной и ритмической плоти. Но общий пафос поэзии Языкова опредмечен именно в основном характере его стиха, внятном в большинстве его стихотворений.
Гоголь писал об общем пафосе языковской поэзии:
"Эта молодая удаль... которая так и буйствует в стихах Языкова, есть удаль нашего русского народа, то чудное свойство, которое дает у нас вдруг молодость и старцу и юноше, если только предстанет случай рвануться всем на дело, невозможное ни для какого другого народа, — которое вдруг сливает у нас всю разнородную массу, между собой враждующую, в одно чувство, так что и ссоры и личные выгоды каждого — все позабыто, и вся Россия — один человек" (цит изд., с. 406).
Поэзия Языкова не просто говорит об этой удали; она сама по себе — как словесная и ритмическая реальность — есть эта удаль. Эта удаль осуществлена в стремительном темпе стиха, в выговаривании большой и сложной фразы "одним дыханием", в "удалой" инструментовке.
С поразительной свободой Языков нередко на глазах преобразует стих, вселяя в него свою восторженную удаль. Таково его прекрасное стихотворение "Переезд через Приморские Альпы" (1839), открывающееся размеренной поступью элегического описания, а в конце вдруг выливающееся в дифирамб, полный неповторимого языковского "восторга":
Иван Киреевский писал о стихе Языкова: "Особенность, так резко отличающая его стих от других русских стихов, становится еще заметнее, когда мы сличаем его с поэтами иностранными. И в этом случае особенно счастлив Языков тем, что главное отличие его слова есть вместе с тем и главное отличие русского языка. Ибо, если язык итальянский может спорить с нашим в гармонии вообще, то, конечно, уступит ему в мужественной звучности, в великолепии и торжественности, — и, следовательно, поэт, которого стих превосходит все русские стихи именно тем, чем язык русский превосходит другие языки — становится в этом отношении поэтом‑образцом..." (цит. соч., с. 84).
В только что приведенных стихах об итальянском дне как раз со всей силой воплотились те свойства, о которых говорит Киреевский. Это именно русские стихи об Италии, подобных которым нельзя было бы создать по‑итальянски...
Любопытно, что примерно то же писал почти через столетие о Языкове без сомнения независимо от Киреевского — видный стиховед Сергей Бобров:
"Прекрасная сила языковского велеречия, дифирамбическая константа его песен — они поистине несравнимы. Мы не имеем другого, ему подобного поэта, мы не имеем ему сходного и среди поэтов иноземных"[31].
Речь, как видим, все время идет о форме языковской поэзии, но о форме в истинном ее понимании — как бытии содержания, как, пользуясь словом Киреевского, той "очевидности", в которой осуществилась душа поэта.
Обратимся теперь к поэзии другого современника Пушкина — Евгения Боратынского (1800‑1844). Это еще более значительный поэт, чем Языков, хотя самобытность и сила языковской лирики и определяет ее бесспорное и почетное место на вершинах русской поэтической классики сразу вслед за первостепенными, гениальными ее творцами, — такими, как Державин, Пушкин, Тютчев, Лермонтов, Некрасов, Фет, Блок...