В этих стихах (которые и сами являются образцом "поэзии мысли") точно раскрыта вся трудность задачи, поставленной поэтом. "Земная жизнь" бледнеет перед мыслью; мысль все вбирает в себя: и человека, и смерть, и жизнь, и правду. Поэт воссоздает уже не столько свое восприятие мира, сколько развитие мысли, порожденное этим восприятием, но идущее все же самостоятельно, ставшее саморазвитием.
Это саморазвитие мысли и осуществлено в своеобразном, трудно воспринимаемом стихе Боратынского.
Иван Киреевский писал еще в 1829 году (слова эти очень сочувственно цитировал в одной из своих статьей Пушкин): "Чтобы дослышать все оттенки лиры Боратынского, надобно иметь и тоньше слух, и больше внимания, нежели для других поэтов. Чем более читаем его, тем более открываем в нем нового, незамеченного с первого взгляда, — верный признак поэзии, сомкнутой в собственном бытии, но доступной не для всякого... Многие ли способны оценить вполне достоинство его стихов, эту точность в выражениях и оборотах, эту мерность изящную?.. — Но если бы идеал лучшего общества явился вдруг в какой‑нибудь неизвестной нам столице, то в его избранном кругу не знали бы другого языка..." (цит. изд., с. 29).
Последнее суждение замечательно. Ведь в самом деле: поэтический язык Боратынского — это отточенный, верный и тонкий язык мысли, уместный в кругу людей, достигших высших вершин разума. Киреевский, в течение многих лет бывший ближайшим другом Боратынского, вспоминал после его смерти: "Боратынский охотно и глубоко высказывался в тихих дружеских беседах..." Оттого для тех, кто имел счастие его знать, прекрасные звуки его стихов являются еще многозначительнее, как отголоски его внутренней жизни. Но для других, чтобы понять всю красоту его созданий, надобно прежде вдуматься в совокупный смысл его отдельных стихотворений, вслушаться в общую гармонию его задумчивой поэзии" (цит. изд., с. 89).
Если мы обратимся к зрелым (написанным после 1825 года) стихам Боратынского, они предстанут в своем большинстве как поэтические воплощения "саморазвития" мысли, — мысли глубокой, всеобъемлющей и напряженной. И это непосредственно определяет самый характер стиха.
Стих движется медленно и словно поднимается со ступени на ступень, осуществляя восхождение мысли; он развертывается трудно, как бы поднимая тяжесть, как бы разрешая сложную задачу. В нем таится и в какие‑то моменты вырывается наружу внутренняя энергия, ибо развивающаяся в нем мысль — это не холодная система умозаключений, а мысль глубоко личная, страстная и жаждущая истины.
Все это отчетливо выступает в уже приведенном стихотворении. В строении стиха нет буквально ничего общего с поэзией Языкова: ни легкости, ни быстроты, ни "единого дыхания". Это именно трудный, напряженный, медленный и расчлененный, двигающийся по ступеням стих. Словам будто тесно в рамках размера из‑за нагнетания согласных звуков, резко превышающих количество гласных:
Все мысль да мысль! Художник бедный слова...
И смерть, и жизнь, и правда без покрова...
Это внутреннее напряжение становится особенно очевидным, когда оно — в середине стихотворения — как бы частично разрешается в трех словно обособленных восклицаниях (иначе как восклицаниями этот ряд слов не произнесешь):
...Резец! орган! кисть!..
И снова нагнетается напряжение:
К ним, чувственным, за грань их не ступая...
А в заключительной строке снова как бы выкрики и затем уже более спокойный "вывод", с которым приходится примириться:
Мысль! острый луч! бледнеет жизнь земная.
Несколько по‑иному, но в основе своей так же, построено великолепное стихотворение Боратынского, начинающееся медленным и трудным, но внешне спокойным ритмическим движением: