Неожиданно я вновь погружаюсь в прошлое. Робин и Пенни. Где-то в подсознании я догадывалась обо всем. Я помню, как Робин каталась с нами на лыжах в Вермонте. Однажды, кода мы сидели в гостиничном номере, я посмотрела на Робин, отметила про себя наше с ней сходство, и мгновенная вспышка вдруг озарила меня — она спит с моим мужем! Вот почему она так смотрит на него своими печальными голубыми глазами. Ее голубые глаза, глаза Пенни, мои глаза. Три женщины, отраженные друг в друге.
— У тебя пристрастие к определенному типу, — огрызаюсь я.
— Робин боится мужчин, — говорит Беннет, как о чем-то само собой разумеющемся. — У нее вагинизм.
— Что это? — спрашиваю я.
— Спазм влагалища, в результате чего половой акт причиняет боль.
Меня поражает его наглость. Сначала он трахается с бабой, а потом ставит ей диагноз.
— О чем ты думаешь? — спрашивает он.
— Какая же ты все-таки сволочь!
—
Он не верит своим ушам. Он настолько убедил себя в том, что его несчастное детство сделало его вечной жертвой… Он не может представить себе, как это кто-то считает его сволочью!
— Зачем же ты путался с ними, если ты их так презираешь?
— Почему презираю?
—
— Это не презрение, а просто констатация факта.
— А мне кажется, это оскорбительно.
— Однажды Робин пришла ко мне в слезах, — продолжает Беннет. — Она была ужасно расстроена, что какой-то пациент наорал на нее, и мне пришлось ее утешать. Это случилось, когда ты была так погружена в свои проблемы. Я стал встречаться с ней каждые две недели. Мне кажется, я всегда чувствовал, что она неравнодушна ко мне. Я, помню, как-то даже говорил об этом доктору Стейнгессеру, еще задолго до того. «Почему вас удивляет, что вы можете нравиться
«Симпатичная женщина», — повторяю я про себя, словно рассматривая это выражение с разных сторон. Интересно, почему это психоаналитики так любят Джеймса с его старомодным лексиконом? Почему бы им вместе с нами, грешными, не окунуться в жизнь XX столетия?
— Я был польщен, — говорит Беннет. — Она была такая привлекательная, к тому же по уши влюблена в меня, а ты тогда так напряженно работала…
— Какое гениальное наблюдение! — Я даже не пытаюсь скрыть своего негодования, и оно выплескивается на поверхность, подобно бурлящей лаве. Так мой несчастный страдалец-муж выражал протест против успеха жены: трахал Пенни в Гейдельберге, Робин — в Нью-Йорке.
— Я ведь тоже человек, — говорит Беннет, но это звучит неубедительно.
— А всегда строил из себя такого святошу!
— Неужели?
— Да, да, да, черт тебя побери! Это из-за тебя меня не покидало чувство вины — как будто только у меня были сексуальные фантазии. Я чувствовала себя маленькой провинившейся девчонкой. Сам-то ты притворялся, что выше этого, что тебе, видите ли, чужды и похоть, и страсть. Это-то и бесит меня больше всего. Ты заставлял меня стыдиться самой себя, прикидывался эдаким ангелочком! Если бы ты мне об этом
— Я это уже слышала. Да, тебе так было удобнее. Ты просто не хотел, чтобы я тоже чувствовала себя в этом отношении свободной, чтобы у меня тоже были интрижки. Но — знаешь что — у меня они все равно были… — При мысли о том, что я собираюсь рассказать, у меня начинает кружиться голова, но я уже не могу остановиться. От меня уже ничего не зависит, слова сами срываются с губ. Первый закон ревности по Ньютону.
— С кем это?
— Во-первых, с Джеффри Раднером, потом с Джеффри Робертсом.
— С Джеффри
— Из-за меня он частенько переносил дни приема — тебе и в голову бы такое не пришло.
Беннет, чувствуется, совсем пал духом:
— Я думал, эта английская сволочь был последним… Кажется, когда я вез тебя домой, ты обещала…
— Ничего я не обещала.
— Мне казалось, что психоанализ…
— По-твоему, психоанализ — это панацея от всех бед… Лекарство против любви, беспокойства, против любых сексуальных проблем… Кстати, мы с Джеффри назначали свидания после сеансов психоанализа. Так это и началось. Я шла по Парк-авеню от дома № 940, а он — от № 945. Где-то посередине мы встречались и шли выпить кофе. А иногда, чаще всего после обеда в пятницу, мы занимались любовью у него в кабинете.