Лиза наклонила голову, смотрела на него с новой, таинственной, не к нему обращенной улыбкой. Он начал читать:
— «Принято считать, что при интенсивности и новизне содержания время бежит, другими словами — такое содержание сокращает его, тогда как однообразие и пустота отяжеляют и задерживают его ход. Но это верно далеко не всегда. Большие, очень большие массы времени способны сокращать само время и пролетать с быстротой, сводящей его на нет. Наоборот, богатое и интересное содержание может сократить час и день и ускорить их, но такое содержание придает течению времени, взятому в крупных масштабах, широту, вес и значительность, и годы, богатые событиями, проходят гораздо медленнее, чем пустые, бедные, убогие; их как бы несет ветер, и они летят».
— Что это? Ты взялся за Манна?
— Подожди, подожди, сейчас… «То, что мы определяем словами „скука“, „время тянется“, — это скорее болезненная краткость времени в результате однообразия; большие периоды времени при постоянном однообразии съеживаются до вызывающих смертный ужас малых размеров: если один день как все, то и все как один; а при полном однообразии самая долгая жизнь ощущалась бы как совсем короткая и пролетела бы незаметно». — Он остановился, блестящими глазами глядя на Лизу. — Ты понимаешь, как важно понять все это, пока не поздно!
— Все я понимаю, Женя. Только ты мне, пожалуйста, лучше скажи: какое конкретное содержание ты во всем этом видишь? Я человек практичный.
— Это ты-то? Не смеши меня, Лизок! Практичный человек — это я. Но это вовсе не значит, что я голый практик, эмпирик, вовсе нет, я люблю подо всем видеть мощный фундамент теории. Практически это значит, что мы с тобой собираемся в путешествие, а теоретически…
— Подожди! Куда же мы поедем?
— Возьмем и совершим прекрасное путешествие во времени… знаешь, как на качелях — сначала назад, выражаясь поэтически, в город моего детства, потом еще глубже — в деревню, а там, я думаю, придется вернуться к реальности. Потому что мои родители, наверное, ужасно постарели. Представляешь, я не был у них девять лет…
— Девять лет! Как это возможно, Женя?
— Как видишь, возможно. Так получилось. Сам не знаю — как. Сейчас я тебе еще один кусок прочитаю, последний. Вот, слушай. «Шесть недель — это даже меньше, чем в неделе дней; но и этот вопрос бледнел перед другим: что же такое неделя? Небольшой кругооборот от понедельника до воскресенья, и потом опять, начиная с понедельника? Достаточно было непрерывно вопрошать о ценности и значении следующей, более мелкой, единицы, чтобы понять, какой ничтожный результат дает сумма этих единиц, простое сложение, ибо и само это действие являлось вместе с тем и очень сильным сокращением, сжатием, сведением на нет складываемых величин. Вопрос еще осложнялся, если дело доходило до крайне малых величин: ведь те шестьдесят секунд, помноженные на семь, которые проходили, когда человек держал во рту градусник, чтобы продолжить кривую своей температуры, были, напротив, весьма живучи и весомы, они расширялись прямо-таки до маленькой вечности, образовывали в высшей степени прочные пласты в призрачных порханиях большого времени…» Ну как? Призрачные порхания! Разве это не то, о чем мы постоянно думаем?
— Я думала, это касается только меня, теперь, когда я в таком положении… Ты не представляешь себе, как долго все это длится! И почему именно так задумано природой? Зачем это нужно? Наверное, все это очень важно, да? Женя, а рожать страшно? Я смогу выдержать боль?
Елисеев отложил книгу и взял ее руки в свои маленькие крепкие руки. Ему всегда нравился вид здоровой и желанной беременности, — наверное, ее красоту до конца может понимать только врач. А Лиза в этой роли была особенно прекрасна. Раньше ей все-таки не хватало чего-то самого главного, какой-то женской слабости, а теперь осанка стала еще прямее, так, что повороты головы на длинной шее стали похожи на медленные качания цветка, и руки ложились вдоль туловища удивительным округлым оберегающим движением, а лицо было все такое же чистое, с нежной, словно дымящейся, кожей. Только волосы у нее вдруг развились, исчезли куда-то легкие кудряшки на висках, и пряди лежали тяжело, потемневшие, почти темно-русые. Удивительно она была сейчас хороша.
— Ну так что, — сам пугаясь своего счастья, спросил Елисеев, — везу я тебя в деревню или не везу? Как ты решаешь?