После маминой смерти прошло уже больше полугода, и жизнь постепенно стала налаживаться. Сергей Степанович переехал на дачу, и к нему туда снова нахлынули родственники. Всю зиму Лиза раз в неделю ездила к нему готовить и убирать, но теперь забота эта отпала. Даже больше того, без мамы ездить на дачу было просто неудобно, словно она пыталась предъявить какие-то права, которых у нее не было и не нужны они ей были.
И в квартире маминой тоже все теперь переменилось. После отъезда невестки Сергея Степановича, Гали, квартира отвратительно опустела, исчезли старые вещички и безделушки, поредела посуда в буфете, даже мамины платья исчезли, всюду, куда бы ни обращала Лиза взор, зияли мучительные пустоты. Галя выхолостила дом старательно и планомерно, оставив только самое необходимое для жизни. Она знала цену вещам. Одно только утешало Лизу — то, что Сергей Степанович не хотел и стыдился этого разбоя. Противостоять Гале он не мог, но после ее отъезда так страдал и прятал от Лизы глаза, что впервые за всю свою жизнь подумала Лиза, что мама с ним не ошиблась, он был славный человек, добрый и честный и так любил маму. Медленно и постепенно оба они, Лиза и Сергей Степанович, привыкли к голым стенам и треснувшим кухонным чашкам, к ненужному простору и линялым залатанным полотенцам. В сущности, им обоим ничего здесь и не было нужно, Сергею Степановичу все теперь было уже безразлично, его жизнь кончилась, а Лиза жалела только о нескольких мелочах из старых, папиных еще, времен, но мелочи эти все равно безнадежно исчезли. Ей остались только два картонных ящика писем, лоскутков, фотографий и лекарств, которые так и стояли посреди маминой комнаты. А может быть, Галя сбросила туда заодно и обыкновенный мусор?
Сергей Степанович, отекший, неряшливый, обросший седой щетиной, целыми днями бесцельно слонялся по комнатам. Каждому приходу Лизы он радовался необыкновенно, торопливо трусил ей навстречу, шаркая стоптанными тапочками.
— Дочка, — говорил он, — ну что ты себя мучаешь зря? Все у меня есть… И посуду я помыл. Ну чего ты опять тащишь? Чаю поставить?
Они вместе пили чай, разговаривая о всяких пустяках. Про Юлию Сергеевну они не говорили почти никогда, и незаметно за разговорами Лиза переделывала всю ту убогую домашнюю работу, которую можно еще было здесь найти, подтирала полы, мыла мусорное ведро, варила какой-нибудь импровизированный суп, и ничего уже здесь не напоминало ей о детстве. Только после отъезда Сергея Степановича смогла она приняться за мамино наследство. Она разбирала какие-то затертые бумажки, исписанные знакомым почерком, рецепты пирогов, записки для памяти, сведенные на один листок дни рождения и день папиной смерти, обведенный карандашом. А снизу лежала стопка их с Иркой детских каракулей и рисунков, перевязанная выгоревшей ленточкой, открытки от их детей, все вместе, рецепты, дед-мороз, аккуратно вырезанный из поздравительной открытки. Зачем она вырезала его, для кого? И вдруг все прорвалось, хлынуло, вспомнилось! Мама! Ведь это была ее мама! И такая незнакомая, такая острая боль пронзила Лизу по этим безответным, трогательным, беспомощным маминым призывам. Значит, она пыталась, хотела пробиться к ним, хотела и не могла! Значит, это о ней она думала, собирая вырезки из «Вечерки», и красивые открытки, и этого нелепого деда-мороза, — о ней! Но не смогла! Не сумела сказать, не сумела пробиться через ее, Лизину, угрюмую сдержанность, через их упрямый необъяснимый разрыв. Бедная мама, значит, она тоже знала одиночество, тоже страдала от него? Как тяжело, как страшно было ей примириться со старостью и смертью, неся в себе эту боль поражения, потому что ведь дети — это для нее была единственная надежда на продолжение, а мама с детьми потерпела неудачу, в сущности — крушение. Ее связь с ними прервалась, и жизнь оказалась бесплодной, напрасной. Бедная мама!
Впервые после ее смерти Лиза открыто плакала, громко, никого не стыдясь, не думая о своем некрасивом, перекошенном, покрасневшем лице, не помня о нем. Ах, как безнадежно она была виновата перед ней! Безнадежно, непоправимо! И вдруг с ужасом вспомнила Лиза, как совсем еще недавно думала про себя, что прошлое потеряно навсегда и больше не у кого ей просить прощения. А мама тогда еще была жива. Жива! И все еще можно было исправить, и все ей сказать! Но тогда их отношения казались ей такими ясными, она не умела думать о живых, не могла ценить того, чем владела… И снова плакала она, прижимая к груди старые мамины тапочки, лежавшие на дне коробки, и так ясно видела перед собой стройные круглые мамины ноги, знакомые до каждого ноготка, до каждой родинки, до голубого дышащего венозного узелка под коленкой. Неужели уже никогда…