— Ира, сними локти со стола, — автоматически, привычно сказала Юлия Сергеевна; она думала о чем-то своем, отхлебывая мелкими глоточками чай из синей кобальтовой чашки с тонким золотым узором.
Вечер был длинный, тихий, Вете так не хотелось уходить отсюда.
— Мам, а когда ты делаешь котлеты, ты чеснок кладешь?
— Кладу. А ты что, взялась за готовку?
— Нет, не взялась. Просто у нее котлеты ужасно невкусные, и борщ невкусный.
— Вот взяла бы сама и приготовила.
— Как же я приготовлю? А она? Мама, неужели вся жизнь вот так и будет: зима — лето, зима — лето, институт — работа, а потом умирать?
— Еще перед этим детей нарожаешь, чтобы было кому ныть после тебя, — добавила Ирка; она снова улеглась грудью на стол, положила на руки темноволосую голову, смотрела весело, задумчиво, лукаво. Ирке шел уже пятнадцатый год, и она очень изменилась, повзрослела, но не выросла, просто другие стали движения, тоньше лицо, изменилось выражение синих с золотым блеском глаз.
— И детей рожать тоже некогда, мне еще четыре года учиться. Скука!
— Вот так новости, ты же в таком восторге была от практики, а теперь вдруг — скука. — Юлия Сергеевна кончила пить чай и сразу же стала собирать со стола посуду.
— То был завод, мамочка, а здесь математику надо сдавать, а я ее всегда ненавидела, ты же знаешь. Ир, а у тебя как с математикой?
— У меня? Никак, у меня со всем никак. Потому что я бесталанная, не то что ты. Мне про тебя в школе все уши прожужжали, какая ты и какая я. Но в твой институт я точно не пойду. Потому что я, Вета, по складу гуманитарий, мне нужно что-нибудь такое, мечтательное.
— Я ей говорю — иди в медицинский, а она и слушать не хочет.
— И не хочу, не хочу, я и папе говорила. Потому что, если бы я пошла в медицинский, я бы умерла от одного воображения, посмотрю на человека, и сразу представлю себе, чем он болен, и сразу окажется — все больные, все умирают, это ужас какая будет жизнь. А я люблю, когда весело. Помнишь, Вет, как у нас раньше было?
Вета снова взглянула на часы: пора, давно пора уходить. Она подошла к окну, прижалась лбом к холодному стеклу, вгляделась в темноту.
— Все крутит и крутит, ужас сколько навалило снега. Ну ладно, я пойду, вы тут не скучайте без меня, скоро забегу.
И сразу метель подхватила ее, толкнула в спину, погнала по улице, по знакомой дорожке: метро, четыре остановки, эскалатор, двором назад, через дорогу и дальше по переулочку, по этой дороге она, кажется, могла двигаться даже во сне.
Пока Вета поворачивает ключ в замке, уже слышатся торопливые, тяжелые Ромины шаги, он не может удержаться, кидает сигарету, всегда бежит ее встречать. Объятия, поцелуи, она раздевается, болтает чепуху, летит по квартире, веселая, как птичка. А потом, в темноте, в слабом свечении снега и уличных фонарей, холодно, отстраненно, молчаливо наблюдает за ним, как он раздевается, высокий, узкогрудый, с мягким животом и толстыми плоскостопными ногами. Нет, нет, неправда, она любит его, любит и жалеет… и еще что-то… И кроме того, она не знает, может быть, так все и надо, может быть, такая и есть любовь, и она потом привыкнет. Все может быть.
В столовой у мамы, в простенке между окон, стояла большая пушистая елка, и в комнате стало тесно, уютно, кисленький запах хвои мешался с запахами пирогов и мандаринов. Веге все-таки удалось уговорить Марию Николаевну. Это было трудно, очень трудно: «Да, Мария Николаевна», «Конечно, Мария Николаевна», «Как вы думаете, Мария Николаевна?» Потом дальше: «Не беспокойтесь, Мария Николаевна», «Я помогу, Мария Николаевна». Вета понимала — если бы свекровь могла растаять, может быть, она бы уже и растаяла, но она не могла. Спасибо, хоть перестала сверкать на нее глазами, даже стала называть по имени. Странно у нее это получалось, со скрипом, с натугой и на «э»: «Э… Вэ-э-та». Но все-таки это была уже победа. А Рома, тот вообще расцвел, сейчас его можно было отвести на веревочке не только к Юлии Сергеевне, хоть на бойню! Ах, стыдно, стыдно было лицемерить! Но что же делать? Не пропадать же ей совсем, не пропадать же Новому году! И вечер оказался неожиданно теплым, семейным, мирным. Часов в десять вдруг пришел поздравлять папин сослуживец Федоренко с огромным фигурным тортом, его уговорили остаться, он обрадовался, смешно ухаживал за мамой, рассказывал старые, не очень приличные анекдоты, а мама расцвела и все время обращалась к нему: «Сергей Степанович… Сергей Степанович…»
Завели патефон, Роман без конца танцевал с Ветой и Ирой, строго по очереди. Он был счастлив, смеялся высоким, сдавленным, хрипловатым смехом, откидывая голову назад, кружился, щелкая каблуками, а Федоренко вытащил Марию Николаевну и несколько раз старомодно и ловко провел ее по комнате под страстные стенания тенора: