— Волки, быстрее! — гаркнул здоровый конвоир, выпуская изо рта струю зимнего пара.
Из обшарпанного неопрятного, квадратного автозака по одному, с сумками, пакетами и сидорами стали вываливаться заключенные. Мороз, снег, запахи станции. Вдалеке — характерные звуки вокзального диктора. Голос женский, но что говорит, не разобрать. Автозак подогнали к дальним путям.
— Голову вниз. Второй. Третий.
Конвоир явно напускал жути своим свирепым голосом. Путаясь в поклаже, тяжело переступая через рельсы, опустив голову, заключенные потекли к «столыпину». Скрип снега, лай собак, шум станции. Похоже, по еле понятным приметам, станция Киевская. Отрывистое дыхание. Двенадцатый, тринадцатый, четырнадцатый. Автозак выплевывал, а «столыпин», обитый железом, с окнами, забранными непрозрачными стеклами, накрытыми решетками, обычный пассажирский вагон, вбирал в себя. Но прежде чем вобрать, измученных людей второго сорта обязательно пропускали через коридор из охраны и лающих собак. Бежали русские, кавказцы, узбеки, таджики, украинцы. Бежали молодые, средних лет и старые, совершившие преступление и так до сих пор ничего не понимающие. Бежали раскаявшиеся и стремящиеся. Все разные, но объединенные одним — глухим озлоблением. Бежали, надолго загнанные в положение людей второго сорта.
6 февраля.
Брянский централ. Четвертая часть Марлезонского балета.— Сколько мне дашь? Сколько? Двадцать пять? Ты прикалываешься, что ли, ну, тридцать пять еще куда ни шло. Мне обычно так и дают. Жизнь конкретно потрепала. С семнадцати по тюрьмам. Двадцать восемь мне. Детей двое — девочки. Жена померла, авария. Представляешь, жена померла, а через два месяца анализы пришли — ВИЧ. О смерти жены узнал от земляка на централе. Он заехал на централ, а я там в соседней хате сидел, и шлет мне маляву, мол, соболезную тебе, то-се. Я ему: ты че гонишь, волчара? Кому ты соболезнуешь, рыломорд? А он мне: ты что, не знаешь, в апреле жена твоя в аварию попала. А как получилось: я сидел на киче, теща позвонила, попросила сообщить, а мусора побоялись, думали, я вскроюсь или кинусь на них, и ничего не сообщили, гондоны. А потом я в СУС заехал, а потом, за добавкой на централ. Там и узнал все. А с женой у нас все замечательно было, вот с тещей на ножах всю дорогу, а с женой ништяк. Сижу однажды, с тестем выпиваю, тут жена подваливает и начинает пищать: хорош пить, сколько можно… А мы только начали. Ну, встал и хотел разочек жене двинуть, чтобы не вякала. А она — мать свою звать. Теща у меня под сто двадцать кеге, она, если даст тестю в ухо, он прямо в угол улетает. Короче, встала она между нами, и давай орать: я не для того ее воспитывала, учила, кормила, чтобы ее бить. И дала мне пощечину. Если бы я трезвый был, я бы точно в угол улетел, а спьяну меня закрутило, и я устоял. И тут же с ноги ей в лоб зарядил, а следом прямо в нос. Кровища пошла. Я за топор. Хорошо их погонял с топором, двери разбил, две штуки, окно, кое-что из мебели. Тесть исчез сразу. Испарился. Теща хотела милицию вызвать, жена не дала. Утром просыпаюсь, а надо мной теща стоит. Уходи, говорит, все, пожили. Я говорю: да и хрен с тобой. Собрался и жене говорю, идешь? Она говорит: да — и уходит со мной. Теща тут и охренела. Как же так, говорит, доча? А она ей: ты, мама, не права, если бы ты его первая не ударила, то все было бы нормально. А теперь у нас так все хорошо — обалдеть. Передачи мне таскала, помогала, короче, как мать.
Прокурор-гондила говорит: вы на алименты подавайте. А она ему: так куда подавать, он же и так в тюрьме сидит, я ему передачи таскаю. Вот выйду, дверь этому гаду подожгу, наконец, сделаю злое дело, убить не убью, а поджечь подожгу. Такой гондон.
— А как у тебя жена к наркотикам относится?