В годы НЭПа, когда страна стала приходить немного в себя после разгула военного коммунизма, он около семи лет проработал в кооперации: то продавцом, то экспедитором. По своей натуре был живой, веселый, что называется, «компанейский», с ним легко было иметь дело. Это я позже, ребенком и подростком, видел в разных ситуациях...
Окрепнув и встав на ноги, Михаил Егорович в 30 с небольшим лет посватался к жившим неподалеку Ба-курским и взял в жены Лизу, которой шел тогда девятнадцатый год. В школе она проучилась шесть лет, а затем помогала дома по хозяйству. Молодая семья сразу стала жить отдельно.
Мое рождение (первого и единственного в семье ребенка) в августе 1928 года пришлось на самый конец довольно благополучных лет НЭПа, за которыми последовал сталинский «Великий перелом» 1929 года, пятилетки, индустриализация, коллективизация, раскулачивания, шпионские процессы, показательные суды, новый массовый голод, новые массовые аресты, новые разрушения православных храмов.
Железная диктатура Ульянова-Ленина, Льва Троцкого и Феликса Дзержинского сменилась железной диктатурой Иосифа Джугашвили-Сталина. Народ цепенел от этой всепроницающей и всепроникающей диктатуры, которая на многие годы сомкнула уста людей, и в том числе — моих родителей.
У многих уста стали размыкаться только в 90-е годы. К тому времени многим из оставшихся в живых удалось вытравить из памяти то зло, которое они пережили или видели.
Человеку свойственно изгонять зло из памяти, и это — хорошо, по-христиански. Правда, в результате мы идеализируем прошлое, особенно время, когда были молоды, и «все было нипочем». Люблю подтрунивать над собой: «В молодости и яблоки были вкуснее».
Все это к тому, что от родителей и родственников я мало что мог узнать о тех годах. И о своем детстве могу рассказать, лишь опираясь на отдельные картинки, отпечатавшиеся в памяти начиная с пяти-шести лет, да на несколько сбереженных мамой фотографий.
Самая яркая из картинок — голодный 1933 год. К тому времени мама кончила бухгалтерские курсы и работала счетоводом в Райпотребкооперации. Отец служил фельдшером «Скорой помощи» в районной амбулатории. Все дни, за исключением воскресенья, они пропадали на работе, а я оставался один в маленькой комнатке с голландской изразцовой печкой, являвшейся частью добротного «раскулаченного» дома, сдававшегося внаем. Дом был вроде большой коммунальной квартиры «с удобствами во дворе». А за водой нужно было ходить к близлежащему колодцу.
Тягостно было вплоть до середины лета. Зима выдалась холодная, а дров не хватало. При всеобщем голоде, который особенно ударил по Поволжью, мы держались еще сносно благодаря тому, что отцу иногда перепадало что-нибудь из съестного в знак благодарности от людей, которых он лечил и выручал при несчастных случаях.
А таких случаев было немало. Махровым цветом расцвели тогда грабеж и бандитизм, и не раз глубоко ночью раздавался стук в окно: «Егорыч, выходи, Витьку Мохнача (или Кольку Кривого) порезали!» Мама очень переживала эти ночные вызовы, прижимала меня к себе, успокаивала тем самым меня и себя. А отец как-то легко переносил все это. По крайней мере, мне так казалось.
Часто по ночам его вызывали в детский дом, который располагался на соседней улице и был, разумеется, грозой всей округи. Голодные подростки-детдомовцы совершали свои набеги по ночам и ночью же делили добычу. Часто не могли поделить, тогда в ход шли кулаки, ножи, бритвы. Отец после этих ночных вызовов всегда утешал нас тем, что как доктор он нужен им, и поэтому с ним самим ничего не должно случиться. Так и было, его уважали, но мы все равно за него боялись.
Когда становилось теплее, мы, дети нашего коммунального дома, высыпали во двор, где не только грелись на весеннем солнышке и играли, но, разумеется, и дрались, причем девочки ни в чем не уступали нам, мальчишкам. В возне участвовала и пара дворовых собак. Сам я драк избегал, хотя поводы дать сдачи были.
Моя мама, как многие мамы, родившие по воле природы сына, а не дочь, хотела видеть во мне девочку и до шести-семи лет, пока я не взбунтовался, рядила меня, как мне казалось, в девчачьи наряды. Я тогда просто возненавидел связанную из серого козьего пуха шапочку, которую мама зимой любовно завязывала мне тесемочками под подбородком. Не много лучше была и пришедшая ей на смену также явно девчачья кроликовая шапка.
Иногда взрослые, глядя на меня, заботливо укутанного, с большими темными глазами и маленьким носиком (позже этот нос начал расти на ужас мне), умильно говорили: какая хорошенькая девочка! Разумеется, это вконец портило мне настроение, не говоря уже о том, что давало повод другим ребятам дразнить меня.
Особенно голодным было начало лета 33-го, когда я оценил вкус молодого мурыжника — травы, которую мы рвали на обочине пыльной дороги, и колоба, то есть крепко спрессованного жмыха подсолнечника, который мы откуда-то таскали и молотком кололи на кусочки, чтобы их сосать и грызть.