Возраст и время – близнецы-братья, не хуже, простите, партии и Ленина. С возрастом больше начинаешь думать о времени – потому что узнаешь его лучше. В двадцатые время приходило в себя от шока, вызванного войной и революцией, сколько не понукали его криками «Время – вперед!». Пришедшие на смену тридцатые оказались временем страхов и тревог, вполне, как выяснилось в сороковые, обоснованных: с миром случилась война, а со мной и многими другими – арест, тюрьма или лагерь. Для многих из нас сороковые продлились до середины пятидесятых и сразу сменились шестидесятыми – временем надежд. А с 1968 года, где-то с августа, начинаются семидесятые – липкое, вязкое время, которое всё никак не хочет кончаться.
Надежд шестидесятых я не разделял, но в оттепель сумел устроиться переводчиком в отдел комитета по спорту, ведавший работой с зарубежными странами. Идеальный французский, не испорченный даже лагерем – зубы, мы помним, остались на месте, – беглый испанский и базовый английский. Прекрасный сотрудник, даром что отсидевший – так ведь уже и реабилитированный.
Позже коллеги прознали, что я двадцать лет прожил в Европе. Вязкое время семидесятых было все-таки не таким страшным, как годы моей юности, – никто уже не боялся задавать вопросы, просить уточнить какой-то факт, рассказать о встречах со знаменитостями. Мне подсовывали «Люди, годы, жизнь» Эренбурга, прочитайте, пожалуйста, Владимир Иванович, скажите, все ли тут правда? Я на всякий случай отказывался – кто его знает, что у нас нынче почитается за правду, в отделе по работе с зарубежными странами.
Но кое в чем мне повезло – там-то я и познакомился с Кириллом Шестаковым. Хотя он и был моложе меня лет на пятнадцать, я сразу признал в нем ровню, оценив острый ум, эрудицию и блестящее знание китайского, выученного еще в далеком шанхайском детстве.
Да, Кирилл тоже был блудным сыном великой страны – впрочем, в отличие от меня, он не сам бросился к ней в объятия: после войны родина лично явилась на порог его дома в облике китайских коммунистов, лучших на тот момент друзей коммунистов советских. Потом друзья поссорились, но всех белых эмигрантов, которые не успели уплыть в Австралию или Калифорнию, добрые китайцы отправили домой, на историческую родину, где в конце концов Кирилл Альбертович приобрел ценную специальность по работе на лесозаготовках – примерно в тех же районах Сибири, где приобретал ее я. Плюс-минус, что называется, триста километров.
Именно Кирилл заразил меня идеей побега – до встречи с ним я не предполагал, что можно эмигрировать второй раз. Дважды я возвращался в Москву, но вернуться из Советского Союза в Париж? Моя мать дала мне шанс, но я его просрал – хотя, возможно, этим и спас себе жизнь, избежав расстрела за компанию с другими русскими участниками французского Резистанса. Так или иначе, я давно смирился, что больше не увижу ни Барселоны, ни Парижа, ни Европы.
Только иногда я просыпался посреди ночи, словно сон напоминал о том, чего никогда уже больше не будет: запах жареных каштанов, серые чешуйчатые крыши, голодные замерзшие девушки, под моросящим зимним дождем меряющие шагами тротуар. Толпа молодых людей, выбегают на улицы ночного Монпарнаса из «Флор» или «Де Маго», юные взволнованные голоса, французские и русские слова обгоняют друг друга в запинающейся, спешащей речи «незамеченного поколения» молодых поэтов и писателей, которые верили, что Париж станет зерном будущей мистической жизни возрожденной России…
Когда начитавшиеся Эренбурга коллеги расспрашивали о Париже, я им об этом не рассказывал. Париж моих рассказов не был живым городом – он был волшебной страной, где никому из нас не суждено побывать, невероятной, как та Россия, которую мы с матерью покинули много лет назад.
Я не мог вернуться: прошлое умерло, было сожжено в огне войны, унесено потоком времени. Но мало-помалу Кирилл увлек меня – хотя поначалу только шутил, предлагая, например, изловить много черных кошек и выпустить на границе: собаки побегут за кошками, а суеверные солдаты замрут, боясь пошевелиться, – и тут-то мы и переберемся на ту сторону. Или, скажем, можно стать великим пианистом и поехать на гастроли… ну, пианистом вряд ли – лучше футболистом, типа Стрельцова!
Кстати, с футболистами типа Стрельцова у испанцев явные проблемы: хороших нападающих у них просто нет. В перерыве матча – счет по-прежнему не открыт – посетители оживленно обсуждают перспективы. Оптимисты считают: то, что наши продержались целый тайм, – уже успех, и во второй половине мы обязательно забьем. Пессимисты, разумеется, говорят, что не забить ни одного мяча за сорок пять минут – свидетельство импотенции, и во втором тайме нам вломят так, что мало не покажется.
Мужика постарше зовут Хосе Карлос – я выяснил это, когда пришла моя очередь его угощать. Лет ему, кстати, под семьдесят, это они сохраняются хорошо, испанцы. Ну, без лесоповала это нетрудно. Опять же – климат. Ни тебе снега, ни минус тридцати.