— Вы тогда такой шалун были, — продолжал тот, растягивая губы в улыбке, — такой шалун. Однажды испачкали, простите за откровение, свои шортики, красненькие такие, может, помните? Упали, простите за выражение, в лужу. Плакали сильно. Я вас тогда поднял, поставил на некрепкие ножки ваши, вычистил шортики и сказал: «Беги, малыш». И вы побежали, веселый и радостный такой. И вот аж куда добежали! На самую, так сказать, вершину! (На что он намекает, подумал Сурков.) Чтобы мы, простите за выражение, близкие ваши, знакомые, так сказать, любовались вашими успехами и гордились.
Старик склонил голову в поклоне.
Сурков никогда не видел его прежде, но после такой речи заколебался: может, и правда где-то встречались?
— Я что хотел сказать, простите за выражение. Что все мы, так сказать, друг другу братья. Я вам когда-то помог, теперь вы мне помогите.
Старик поднял глаза, улыбнулся и опять склонил голову.
— Только одна ваша подпись, вот здесь, внизу. Небольшая такая, и всё.
Старик положил бумагу на стол и, пятясь, вышел.
Пиджак молчал. Сурков тоже не знал, что произнести. Он забился в угол и более не подавал признаков своего существования. Так прошло еще два или три посетителя, но и они все, оставив свои бумаги на столе, удалились, и секретарша прекратила доступ в кабинет. Приемный день закончился. Начальнику нужно было отдохнуть. Но кому отдохнуть? Пиджак даже слова не произнес. Сурков тоже. Страх сковал его снова, когда он подумал, в какое ужасное положение попал. Вдруг он решил взять все бумаги со стола, выбежать с ними в приемную, подписать, дать им ход, поступить вопреки злой воле сидящего в кресле. Все же там были документы, от которых зависела судьба многих людей. Теперь, попав в кабалу вещи, он понял, как нужны ему сейчас люди, их союз, их помощь. Но нужен ли он людям? Не дождавшись ответа своей совести, Сурков рванулся из темного угла к столу, протянул было руку к бумагам, но тут же почувствовал, как кто-то обхватил его вокруг талии, прижал к себе и больше не отпускал. Со страшными рыданиями Сурков упал в кресло и, как и в прошлый раз, покорился полностью чужой воле.
Секретарша унесла бумаги неподписанными.
Степан Тимофеевич Сурков заболел. Он остался дома и не выходил на работу, сказав жене, что взял больничный. Теперь-то наверняка всё уладится. Его бросятся, разыщут, поймут и освободят от ненавистного плена. Однако прошел один день, второй, третий, а за Степаном Тимофеевичем так никто не приходил, никто ему не звонил, никто о нем не беспокоился. Он уже забросил книги, перестал смотреть телевизор. Его мучила загадка происходящего там, на работе, в его мрачном кабинете.
За последние дни он сильно исхудал, потух, перестал даже чистить зубы. Постоянные размышления, мучившие его, заподозрили жену. Но на её расспросы он отвечал лишь «да» или «нет», а то и вовсе не отвечал. Раз, не выдержав, позвонил на работу и, услышав в трубке голос Лины Павловны, расстроился до слез. Он думал, что она обрадуется ему, услышав знакомую речь, но секретарша, на удивление, не узнала его. Мало того, она привычно произнесла:
— Степан Тимофеевич занят.
«Как так? — удивился Сурков. — Я нахожусь дома и вместе с тем на работе? Такого не может быть! Может, я, который есть, не я? А тот, другой — это Сурков Степан Тимофеевич? Тогда кто же я?»
Он обхватил голову дрожащими руками, упал на подушки, и горький стон вырвался из его груди. Всё было против него. Против его воли и желания. Утомленный постоянным нервным напряжением, Сурков заснул. Во сне ему приснилась та «цыганка» с большим бюстом. Как и раньше, он не отрывал от него глаз и откуда-то из темноты доносился голос: «Приди ко мне, приди. Я тебя жду…»
Приняв сон, как знамение, Сурков оделся, выскочил на улицу и, поймав такси, поехал в контору. Там он стремительно ворвался в свой кабинет, чем сильно удивил Лину Павловну, схватил пиджак и также молниеносно выбежал. Не помня как, он оказался в поезде, мчащемся на юг, затем в городе, где отдыхал и, наконец, на улице, где должен был находиться тот злосчастный магазин.
— Нет, нет, его уже нет, — сказали ему местные жители. — Был, но мы его общим решением ликвидировали. А пиджаки такие? Тоже были, но в наше время они никому не нужны. Они изжили себя. Не в моде. Мы, сознательные граждане, боремся теперь и за ликвидацию фабрики, выпускающей подобную продукцию. Сама фабрика устарела, её продукция тормозит продвижение всего нового, передового…
«Был и нет, — подумал Сурков. — Разве было когда, чтобы сразу — и всё? Где-то ж должны остаться магазины, продающие подобные пиджаки? Им бы я вернул его. Проклятая цыганка!»
Возвращался Степан Тимофеевич ни с чем. На вокзале, в ожидании поезда, он взгрустнул. Выбросить пиджак не осмелился: все-таки деньги стоит, но и везти его обратно не было никакого желания. Близился вечер. Стало холодать. Сурков невольно набросил на плечи пиджак, почувствовал, как его снова сжало, затуманило мысли, но вырваться не было сил. Лучше покориться. «Я врос в пиджак, — подумал он, — меня из него не вырвать. Пусть будет, что будет…»