К рассвету дело было вчерне завершено. Распалившиеся строители, отложив топоры и подобрав разбросанные зипуны и тулупы, вольно усаживались ктб где внутри острожца. Поначалу молчали, отпихивались, приходили в себя.
Ветер бился в стены, посвистывал в щелях, налетающая вьюга горстями метала снег, обдавала горьким угарцем пожара.
В затишке клонило ко сну. Но, чуть передохнув, работники стали оглядывать друг друга. Вместе с дворовой челядью и слугами Пожарского было тут много пришлого народа: стрельцы из слобод, пушкари и кузнецы с Пушечного двора, посадские мастеровые, ближние жители, заезжие мужики и еще никому не ведомые люди, взявшиеся невесть откуда, но работавшие споро и горячо. Всякие были – не было только чужих и опасливых. Более сотни человек уместилось в тесном острожце.
Оживился, задвигался, разговорился обмякший народ, когда посадские женки принесли закутанные в тряпье корчаги с кашей и берестяные бурачки с горячим сбитнем. Из рук в руки пошли духмяные, с пылу с жару, караваи.
Оказавшиеся рядом люди сбивались в кружки, устраивались так, чтобы каждый мог ложкой дотянуться до артельной каши. Фотинка с Огарием приткнулись к незнакомым мужикам. Старший из них, рябой, остроскулый, с тощей бородкой и провалившимся ртом, степенно нарезал хлеб, раздавал крупные ломти. А когда раздал все, подтянул к ногам свою котомку, достал оттуда деревянную коробушку.
– Ну, робятушки, хлеб не посолите – брюха не ублажите. А у меня знатная сольца, каленая.
– Честь да место, а за пивом пошлем, – ввернул Огарий.
Соль была домашней, черной, жженой, и Фотинка первым протянул свой кус. Мужик насыпал щедро. Фотинка взял с ломтя щепоть, кинул в рот и вдруг изумленно воскликнул:
– Балахонска!
– А и верно, – подтвердил мужик. – Неужто угадал? Соль и соль – вся едина по мне.
– Дак я свою враз отличу. Отколь она у тебя?
– Из Троицы.
– Из Троицы? – опечалился Фотинка.
– Из ее самой. Добрый человек попотчевал… В осаде мы с ним вместе сидели, едва богу душу не отдали. Крепко ляхи и литва монастырь обложили. Да, вишь, отвалилися. Не по зубам орешек.
– А человек тот… – заикнулся Фотинка.
– Балахонец. В монастырь с обозом угораздился. Туды-то вмырнул, а оттоль – шалишь: путь заказан. Мы с им любо-мило ладили, а уж лиха изведали, не приведи осподь!..
Слушая заодно с Фотинкой троицкого сидельца, но чуя, что рассказ его может быть долгим, мужики без слов перекрестились и принялись за еду. Фотинка жене сводил глаз с рассказчика.
– Унялися по зиме ляхи, отступили не солоно хлебамши, – продолжал сиделец тихо, словно бы говорил уже только для себя, видя одному ему зримое, – людишки разбредаться почали – кому куды, да я занедужимши, всю тую зимушку – ничком. От глада вовсе ослаб. Света не вижу, зубья повыпадали – кощей кощеем. Он-то, милосердец, меня и выхаживал, покуль на ноги не поставил. На Николу вешнего токмо рассталися…
– Кличут, кличут-то как его? – заволновался Фотинка.
– Ерема. Еремеем величают.
– Дак Еремей-то тятька мой! – вскричал Фотинка, да так, что многие в острожце, забыв про ложки, уставились на него. – Право, он. Кому ж еще быть?.. Слышь, Огарко? Тятька-то сыскался. Здравствует тятька-то!..
Огромный, с саженной грудью, – коль развернется, так одежка затрещит по швам – детина был на диво потешен в своей ребяческой радости. Кто заулыбался, кто залился смехом, глядя на него. Мужики рядом утробно гоготали.
– Дак мне теперь все нипочем! – обхватив одной рукой Огария и приподняв его, не унимался от радости Фотинка. – Дак я любы стены сворочу!..
Опущенный на землю, Огарий заскакал дурашливым козленком, застрекотал:
– Уж дерзки-то мы, уж, прытки-то мы, что иным по уши – нам, чай, по колено!
Теперь уже хохотали все в острожце. Лишь троицкий сиделец, задумчиво посасывая корочку, хмурился, а чуть погодя сказал:
– Не к добру ныне смех, робятушки! Не Пасха еще – страстная пора, да и беда не избыта.
Резко взмахнула выюжица белой плащаницей, сыпанула на головы снежной пылью. И уже не слабым поразвеянным угар-цем, а близким едучим дымом запахло в острожце. Под аспидно-черной, быстро густеющей и нарастающей в небе пеленой, зловеще озаренной пожаром, роились блескучйе клочья пепла.
На близкой заграде ударила сторожевая пушка – знак тревоги, и все разом вскочили на ноги. Оставив в стенах пушкарей и работных мужиков, стрельцы, а с ними и Фотинка выбежали во двор. Ратники Пожарского были уже на конях. Плотным скопом ринулись по улице к заграде.
Отбивая один за другим вражеские приступы, ни князь, ни его люди ведать не ведали, что уже за два часа до рассвета немцы, пешие гусары и крнники поручиков Маскевича и Людвига Понятовского проникли в Замоскворечье, ворвались в Скородом и запалили его. Не ведали, что, бросив свои пушки, наставленные из-за Москвы-реки на Кремль, позорно бежал Иван Колтовский. Не анали, что искушенный Яков Маржерет, по речному льду, вдоль Кремля, зайдя в Белый город, обрушился на ратников Бутурлина с тыла и в одночасье сломил их. Знать не могли, что ополченские рати замешкались, а тысячный полк ретивого Струся уже прорывался сквозь огонь на помощь к своим.