В вагоне-ресторане было шумно, но не от еды. Люди, число которых невозможно было подсчитать в площадной тесноте, собрались у столика в центре вагона, нависали друг над другом, висели на плечах, кричали что-то непонятное и дикое. Заботливый длинный официант, очень сальный и очень надушенный, с бельмом на левом глазу, подсказал, в чем тут дело: играли в шахматы. Чешский гроссмейстер, карлик (про себя я прозвал его Карлом, и вороны за окнами поезда тут же согласились, одобрительно закаркав, и получился – каркающий карлик Карл), в обесцветившемся пиджаке, худенький, нервненький, скрытый, как за щитом, за хозяйничающей у него на оспинном лице бородой, играл против оравы аргентинцев. Аргентинцы были не шахматисты, а рапиристы, все как на подбор – высокие, крепкие, шумные, с красивыми возмущенными бородами и дерзкими усами и несоразмерными их пышным, сытеньким телам маленькими ладошками. Аргентинцы проигрывали один за другим, кто-то уже сбегал из вагона за рапирами, кто-то их сдерживал. За окном были влажные горы. Чех перескакивал (ну чисто ворона) от стола к столу, со зловещим изяществом двигал фигуры. Вокруг поезда шел мелкий убаюкивающий дождик, очень подходящий моменту. Предводителем у аргентинцев был высокий напомаженный старик с повадками человека, в юности весьма вольно соблюдавшего закон. Он оспаривал каждый ход чеха, требовал объяснений, возмущался и затягивал время и только поэтому сидел за столом дольше других, хотя его игра почти совсем не продвинулась. Игра была слишком предсказуема, ее итог ясен, и даже голодный блеск черно-масляных глаз и намасленных рапир не мог ничего изменить. Вождь-старик даром что в юности был опасен и яростен – по всему видно, с годами утратил дух и начал умирать душой. Я пошел в следующий вагон, и он тоже был, тоже оказался на месте. С пропастью мы снова разминулись.
В вагоне пахло сыростью и бесполезной мудростью, такой противной, от тщетных попыток понять которую кружится голова. В вагоне не было окон и шел дождь. Забавно получается: в вагоне с шахматистами были окна, а дождь был снаружи. А тут не было окон и дождь шел внутри. Спасаясь от него, несколько слонов держали в своих хоботах крепкие черные зонтики. Слоны были в черных костюмах, очень неброских и очень дорогих, на головах под зонтиками надеты были черные котелки размером со средний тазик. В обычных, человеческих, только очень больших и грубых руках некоторые слоны держали газеты и книги, но большинство просто смотрели прямо перед собой. Наверное, дождь так действует на их мозги, подумал я тогда, не знаю отчего, и поздоровался. Никто мне не ответил, только дождь, старательно до этого обходивший меня стороной (даже вода на полу быстренько расступалась перед моими ботинками), приблизился и помрачнел, как собака, которая ничего не понимает, но готова за хозяина перегрызть горло кому угодно. Я побежал к выходу в следующий вагон. Ни одна слоновья голова не повернулась за мной. Только древняя бесполезная мудрость неловко и несильно пихнула меня на прощанье между лопаток.
В этом вагоне читали стихи. Точнее сказать, один человек читал, остальные смеялись. Не над ним, а благодаря его стихам. Слонов не было, и дождя тоже, но было ярко от золота и богатых, беззастенчивых улыбок. Поэт был русский, с пушистыми, слабыми волосами и нежной бородой слабохарактерного человека; аудитория была французская, гортанная и горластая, настроенная к поэту, как публика бывает настроена к экзотическому, но безобидному животному в зоопарке. Поэт, по виду, об этом знал, но глаза его горели: он наслаждался случайным успехом и снисходительностью дюжины хохотунов, которые, я думаю, тогда ему виделись толпой. Пусть наглой и дурацкой, но