Таксист смотрит на меня в зеркало с таким сочувствием, которого я уже давно не видел. Очень искренним, почти родным. Стало на градус теплее, убедил я себя.
– Да уж. Извините. Не повезло.
– Да уж. Не везет.
– Да уж.
До вокзала мы доехали в тишине, но попрощаться с городом я так и не смог, настрой был сбит, мысли путались, от сочувствия случайного таксиста хотелось плакать, хотелось остаться.
Я вылез из такси, и спина моя стала очень чувствительная; вот я весь был одет, а она была голая, бледная, худая, дрожащая от каждого дуновения. Обернуться к водителю я боялся, но надеялся, что моя все чувствующая, всевидящая спина уловит его сочувственный взгляд, прощальный подарок мимолетной встречи. Но моя спина не чувствовала ничего, кроме своей мнимой наготы. От нестерпимого ожидания немыслимого чуда моя надежда ухала, пухла, и чем больше становилась, тем тоньше были ее стенки, скрывающие внутреннюю пустоту, потом, не выдержав напряжения, пошла трещинами и ссыпалась вокруг меня на асфальт. Никто этого – еще бы – не заметил, но несколько до обидного спешащих ботинок прошлись по ней, несколько сумок напрыгнули на меня. Было очень холодно, холоднее обычного. Забыв о феврале, я проклинал все подряд, но себя самого от проклятий берег. В шуме вокзала и шуме собственных мыслей я не заметил, как таксист уехал. Я представлял, как уехал вместе с ним, но не назад, не в квартирку, а остался невидимым вампиром в его машине и еду вместе с ним от дома к дому, надеясь присосаться к его сочувствию случайным пассажирам. Мое, мое, и мне, и мне! Буду неслышно причмокивать и сходить с ума от такой диеты.
О вокзале. Я не был здесь очень-очень давно, но ничего не поменялось. Здание все так же было похоже на свернувшегося калачиком крючконосого человека; серебристые поблекшие балки, высокие темные окна с зеленоватым отливом; старые, обитые потершейся бронзой двери. Крепость, а не вокзал. Тюрьма, а не вокзал. Склад, а не вокзал. И вот эта крепостная тюрьма, этот тюремный склад стоит на солнце и солнца не замечает, такая мрачная махина. Солнце белеет от старания, солнце любое здание может сделать красивее, тоньше, благороднее, а вокзал все так и остается могучим уродом. Почему я раньше не выделял его уродства? Отчего в тот день блеск его старомодных граней, многочисленные брови его перекрытий казались мне особенными? Я столько раз проходил рядом с ним, столько раз отъезжал от него привычными недалекими маршрутами и не обращал на него никакого внимания. А тут вдруг… Впрочем, в тот день каждая мелочь казалась мне особенной, двусмысленной. Я решил не гадать: время, растраченное на одни и те же вялые мысли, поджимало. Я вошел.
Внутри урода было просторно и запутанно, всюду люди, а за людьми хвост из их дел и переездов. Ни отцепить, ни отрубить их они не могут, так и ходят, тягостные и молчаливые, волокут, волокут за собой груз. В городе люди были бумажные, с рисунками, а здесь они были тряпичные, с вылезшими нитками по краям, рваные, некоторые были истершиеся до мелких-мелких дырок, от них даже пахло тканью, долго пролежавшей в пыльном шкафу. От вокзала пахло другим. Я представлял, как сшиваю людей на вокзале в одно большое лоскутное одеяло, но оно все время расползается. Серое, тонкое, оно расползается. Дырявое, холодное, оно расползается. Грязное, короткое, оно расползается. Новое, старое, оно расползается. Я не хотел им накрыться: если им накрыться, то можно умереть. Я бы хотел себя в него вшить, но куда? В центр, в уголок, с изнанки? На меня люди-тряпки не обращали никакого внимания, впервые я был в людном месте, где мимо проходили, не глядя, не оценивая, равнодушно. Я бы, наверное, мог тут жить среди тряпичных людей, а в городе – там все другое, там тесно и люди другие, постоянно как намокнут, так и рвутся, и меняют надписи на себе или нападают на других, и им что-то зачеркнут, а что-то подрисуют. Но все же, если подумать, я не бумажный и не тряпочный, я, может, вообще не существую, поэтому и никак не могу определиться – я из тех и того или из тех и этого. Я время года, сезон, отрезок календаря. Бесплотное определение. Как такое выразить? Погодой, климатом, ревматизмом?
Я успокаивал себя, убеждал взять в руки. Откуда эта апатия? У меня впереди новая жизнь, попытка новой жизни, по меньшей мере. Это уже много. Я больше не молчаливый узник, не вечный жалкий жалобщик, а борец, авантюрист. Вот придет поезд… И я думал, все думал, когда уже можно будет в него сесть, избавиться от тяжелой головы и легких, готовых сбежать домой. Да, тогда от страха я впервые про себя назвал квартирку домом!