Я побежал к бакалейщику; его лавка и сегодня так и стоит перед глазами. Зайти в нее было для меня единственным роздыхом, единственной отрадой и облегчением. Даже стоявший там дух, сложная смесь ароматов, застарелый, с горчинкою запах, был мне на удивленье приятен. Я с радостью вдыхал бы его часами, но увы, мог наслаждаться им считанные минуты. В лавку вела странного вида старомодная терраска с деревянными столбиками и деревянными же арками между ними; терраска давно прогнила, но мне она казалась крыльцом сказочного дворца. Чего только не было в этой лавке! Я глядел и не мог наглядеться. Перед стойкой в большущих открытых ларях хранились кукуруза, мак, конопляное семя; какое это было блаженство — погрузить в их густую прохладу чумазые руки, пока никто на тебя не смотрит! Иногда удавалось еще и высыпать жменю-другую в карман… А большие стеклянные колпаки, а проволочные сетки с сырами, коричневые ящики с разными надписями, бутылки рома, сахарные головы! Украдкой косился я на красные и зеленые сахарные свистульки, на сладкие рогалики; впрочем, бакалейщик держал их в надежном месте. Большой разделочный нож, воронки для керосина, прорезь в стойке, через которую ныряли в ящик крейцеры — все-все, вместе и по отдельности, было чудом. А еще — стеклянная клетка с дыркой-окошком, в которой восседала толстуха-лавочница; а грязное блюдце с желтой жидкостью — мухоловка! И уж вовсе чудо из чудес — чучело рыси на столе. Так бы, кажется, глядел и глядел на нее неотрывно; рысь была зеленоглазая, и у нее сильно лезла шерсть. Когда в лавке оказывалось много народу, я радовался, что приходится ждать, но, получив товар, задерживаться не смел, уходил. И, если встречался в такую минуту на улице с каким-нибудь бывшим моим одноклассником (и я ведь учился прежде в первом классе городского училища, даже два года, но и на второй год провалился по всем предметам, кроме закона божьего), мне хотелось схватить нож и всадить его в счастливчика.
Зато, перейдя улицу, я непременно задерживался хоть ненадолго и глядел на речонку внизу — в сущности, та сторона нашей улицы была длинным широким оврагом, и с каждым годом в него оползало все больше городской земли. Речонку регулировали, делали насыпи, обсаживали акацией, обносили живой изгородью, обкладывали камнем — все напрасно. Обычно воды в ней почти и не было: лишь узкий ручеек бежал по середине русла, укрытого деревьями и кустарниками; кое-где женщины брали коричневую воду для стирки, через густые заросли к ручью сбегали тропинки и лесенки. Но стоило начаться ливню, как ручей мигом взбухал дождевою водой, заполнял русло во всю ширину — и вот уж река с бешеной скоростью мчала ветки, стволы, завивалась опасными мутными водоворотами, закручивала глубокие воронки и грохотала, как Ниагара. Это было ужасное зрелище! Как я любил наблюдать его! В хорошую же погоду, если удавалось ненадолго вырваться, я спускался к самому руслу. Здесь я бывал свободен: шлепал по грязи, по лужам, делал запруды, вырезал палки, меня укрывала листва. Другие дети — какие они счастливцы: им можно проводить здесь целые дни, жить замечательной жизнью Робинзона. Я же вечно спешил домой, за всякую задержку меня жестоко наказывали, как бы я ни изворачивался. На этот раз я не посмел даже спуститься вниз, прошелся только по широкому кирпичному карнизу большого моста, бросая вызов судьбе — смертельной опасности сорваться вниз, в глубокий-глубокий поток.
И вот я уже снова был в мастерской. Но первый подмастерье все равно ворчал — «за смертью тебя посылать!» — обзывал бездельником. Младший же подмастерье, который был не намного старше меня и постоянно задирал меня и высмеивал, с ехидной ухмылкой подал белую мраморную доску. Это означало, что надо растирать краску. Нынче у нас столяры не растирают и не смешивают краски, покупают готовые; но то, о чем я рассказываю, случилось где-то в другом, совсем в другом месте. Я растирал краски и составлял колер. Высыпал из коробка на мраморную доску зеленые крупинки, плеснул немного масла и принялся разминать деревянной толкушкой. Масло растекалось, так и норовило улизнуть с мраморной доски, и мне все время приходилось возвращать его левой рукой на середину. Это был сизифов труд. Скоро моя ладонь стала совсем зеленой.
Тут-то и начались истинные мучения. Ужасно, нестерпимо зачесался нос. Я взял толкушку в левую руку (от чего рукоятка сразу стала зеленой), правой же почесал нос. Но тут зеленое месиво потекло к самому краю мраморной доски, правому краю. Испугавшись (если бы краска запачкала доски, уж мне досталось бы на орехи!), я подставил правую руку, теперь и правая ладонь была зеленой.
И в этот миг на ухо мне села муха. Забывшись, я схватился за ухо — оно зазеленело.