— Сколько раз я тебе говорила: отправь этого паршивца назад, пусть забирает его та потаскуха. Ведь убьет он сыночка нашего, дитя невинное. Да за кого же меня считают тут, что на мое родное дитя всякая тварь безродная руку поднять смеет?! Да чем же я этакое заслужила? Да неужто хужей меня и человека нету?
И, задыхаясь от слез, она просипела:
— Видать, ничего другого мне не остается… ежели ты потерпишь его в доме еще хоть минуту, заберу я это дитя невинное и уйду куда глаза глядят.
Невинное дитя между тем извивалось в объятиях матери. Оно уже все позабыло и опять желало играть во дворе.
Я слушал всю эту сцену, затаив дыхание. Даже плакать забыл. Только сейчас я осознал, что моя месть может иметь последствия. На мгновение перед глазами возник образ матери. Я знал, что был ей в тягость, что она рада была от меня освободиться. Что же теперь станется со мной? Ах, будь что будет, хуже, чем до сих пор, быть уж не может.
III
Насколько ясно, во всех подробностях, помню я события того дня до этой минуты, настолько же смутно встает в памяти то, что случилось со мною после. До вечера было еще далеко, а я и ночь ведь провел в этом доме. Сразу меня не вышвырнули, потому что другого-то никого пока не было, чтобы всем им прислуживать да мастерскую подметать; словом, хозяин для начала только отдубасил меня толстой палкой (помню, как болели кости, спина, и еще помню, что я орал, как положено, однако же без всякой убежденности, потому что душа моя отупела и не отзывалась на боль). И когда с появлением клиента хозяин прекратил трепку, я преспокойно сел опять на скамью, как будто собирался сидеть там до скончания века. Я слушал, как торгуется хозяин с клиентом, как внушительно, с видом знатока, рассуждает о делах страны и мира, жалуется на то, что лес вздорожал, на подмастерьев, и даже про меня помянул, про мои художества. Все это я слушал молча и недвижимо, словно каменный.
А между тем не имел ни малейшего представления, что же будет со мною завтра.
Я сидел так очень долго, и никто меня не потревожил. До самого вечера я никому не понадобился. Не пошел и на ужин. Но остальное, что было в тот вечер, видится как в тумане. Помню, что уже в темноте мел мастерскую, выносил стружку, опилки. Бесчисленные инструменты, верстаки, незаконченные изделия казались страшными, огромными. Я вдруг понял, что никогда бы и не выучился на столяра. Что я неумеха, неуклюжий, тупица.
Мне не хотелось выходить из мастерской, но меня позвали стелить постели. Хозяин больше не глядел в мою сторону. Подмастерья, укладываясь на ночь, скалили зубы, обсуждая и вышучивая меня, и долго не могли угомониться. Настроение у всех было распрекрасное, самый старший даже наигрывал что-то на губах, прижав ко рту расческу с листком папиросной бумаги. Я молча терпел. Младший подмастерье, с которым мы спали на одной кровати, и после того, как задули свечу, долго еще не давал уснуть, все гоготал мне в затылок. Его запах, тепло, каждое прикосновение были мне противны до тошноты, я отодвигался подальше, вжимался в холодную стену, с которой постепенно стер всю известку. Словом, кровать почти целиком доставалась господину младшему подмастерью, но он все-таки бог весть сколько раз за ночь пинал меня и толкал.
Наконец он заснул. Теперь мне не давал спать его храп. А тут еще старшие подмастерья на другой кровати завели свои нескончаемые грязные речи про девушек. Хотя в иные дни я при всем при этом очень быстро и сладко… и сладко… просыпался…
Но сейчас, сейчас я чувствовал, что все наконец разъяснится.
«Какая мягкая, славная подушка», — пробормотал я про себя, сильней прижимаясь головой к подушке, и тотчас вспомнил, что и прежде начиналось в точности так: подушка становилась мягкой, очень мягкой. И больше не слышно было храпа… разговоров… Вдруг я понял, что уже светло. Я повернулся.
Через веселые шелковые занавески вливался утренний свет, на ночном столике все еще горела электрическая лампа. И словно бы так же светло и весело стало вдруг у меня на душе — радость и свобода наполнили ее до краев. Я чувствовал себя так, как будто вырвался внезапно из лап какого-то кошмарного призрака, являвшегося мне еженощно, и тут же выключил лампу, испытывая испуг и отвращение, словно лампа была пылающей памяткой о ночных ужасах.