Читаем Калиф-аист. Розовый сад. Рассказы полностью

В большие, до пола окна был виден порт, Рива сияла под солнцем, только что пришвартовался большой, черный как сажа дредноут, по его мачтам живо сновали ловкие белые стайки матросов. Под нашим окном прошла влюбленная пара с бедекером в руках, маленький ragazzo[13] вцепился в них, словно клещ, стараясь всучить им открытки.

— Папа, я тоже сегодня уеду.

Отец смотрел на меня с удивлением.

— Мне хотелось бы сделать небольшое турне… посмотреть Северную Италию, чуть-чуть захватить Швейцарию. Сейчас это было бы для меня очень полезно.

— Но отчего так неожиданно?

— Если я хочу быть дома вовремя, откладывать некуда.

— Ты уезжаешь? — спросила Ненне, входя. — А как же наша нынешняя прогулка с Этелкой?

Но я чувствовал: встречаться с Этелкой мне больше нельзя. Нет, нет. Воспоминание об Этелке я должен спрятать поглубже, вместе с другими прекрасными воспоминаниями, сохранить их отдельно, не допустить, чтобы на них пала тень другой моей жизни.

И я уехал.

Вечером того же дня я сидел на верхнем ярусе веронского амфитеатра; круглая луна холодно улыбалась над огромной каменной воронкой, а внизу, в глубине, на самом донце, под ослепительными дуговыми лампами прыгали на трапециях и трамплинах крошечные человечки в синих и розовых трико. Шло цирковое представление, но отсюда, сверху, все это напоминало блошиный театр. Публика сидела внизу, в самом низу, занимая лишь несколько рядов скамей, и между нею и мной, наводя жуть, темнела глубокими провалами пустынная каменная лестница.

Я сидел здесь один, далеко от всех, и уже совсем перестал понимать, кто я, на самом ли деле — Элемер Табори или…

А потом настало время искать ночлег и ложиться спать, а потом… потом я опять был писцом, меня разбудила хозяйка с квадратной физиономией, ворчала, что железнодорожник уже пришел, потом — бесконечная, бесконечная писанина за ненавистным желтым столом, грязные нарукавники на полке рядом, пыльные папки под портретом уволенного в отставку министра. Вонь скверного табака. Потом полдень, бесцельные шатания по улицам; битый час я простоял на трамвайной остановке, пожирая глазами туго натянутые прозрачные чулки садящихся в вагон дам. Затем обед — помню, в этот день я не мог противиться голоду, хотя обыкновенно не обедал, экономя каждый филлер на кино, на девиц; в этот день я отправился все же на народную кухню, выложил несколько медяков, понес суп к накрытому клеенкой столу, поставил с размаха, пролил себе на руки… После обеда жадно проглотил историю какого-то развратника, описанную в грошовой газетке. Потом опять писанина, мучительная боль в большом пальце, уставшем сжимать перо, насмешки коллег, горечь, подымавшаяся к вечеру, словно жар. О, поскорей бы уснуть, уснуть! Как хорошо видеть сны…

Я что-то купил в мясной лавке, съел прямо на улице и явился в ночлежку так рано, что застал железнодорожника. Однако еще долгие часы я вертелся без сна на постели, и был уже полдень, когда Элемер Табори проснулся.

«Это же чистый абсурд, — сказал я себе. — Спать так долго, когда сон мученье! Я же сплю куда больше других».

Я наказал cameriere[14] завтра разбудить меня непременно не позднее семи.

Но назавтра, уже под конец дня, писец во время работы уснул, уронив голову на стол.

А Элемер Табори проснулся и сказал:

— Va bene[15].

Вскоре он заснул опять, а писец, к вящему веселью своих сотоварищей, проснулся. Элемер и на сей раз спал до полудня.

Эта история привела меня в окончательное уныние. Теперь я отчетливо сознавал, сколь точно очерченные, нерушимые законы существуют в этой игре сновидений, напоминающие непреложные взаимосвязи законов природы.

Тогда-то и зародилась у меня впервые мистическая, казалось бы, мысль, что, если при раздвоении личности две души существуют в одном теле, то в моем случае единственная моя душа существует в двух различных телах, поочередно меняя место проживания.

Потому что в сущности обе они суть одна душа и, хотя на какое-то время разъединялись, сейчас слились опять, воспоминания их тождественны и — тут-то и заключается главный кошмар — тождественны их характеры, внутренний склад, лишь на поверхностный взгляд они представляются совершенно различными, внутри же, я это чувствую, отвратительный писец по существу тоже я — я в другой оболочке, при других обстоятельствах. И когда я борюсь с тем, что несет в себе память писца, я, собственно говоря, борюсь с собою, со своим дурным «я».

А что другие? Не так ли и с ними? Нет ли и у других подобного темного «я», может быть, сокрытого, может быть, неосознанного… нет ли и у них этого греховного злополучного «я»? Как знать… Но у моего дурного «я» есть также и тело.

Да, и тело. Ведь что такое тело, как не совокупность памяти о некоем комплексе чувств, физических чувств, память о них наличествовала у писца точно так же, как и у Элемера. А если так, отчего же тогда Элемер вправе претендовать на тело, а писец — нет?

Перейти на страницу:

Похожие книги