Но представители фамилии Цезарей продолжали говорить о нём с крайним энтузиазмом как о юноше, достойном лучшего применения, — даже в самой императорской канцелярии. Тиберий, не принимавший к себе на службу никого, не оценив лично, вызвал его, велел знающему человеку допросить, выслушал ответы и не вымолвил ни единого слова. Но в своей жизни он ещё не посвящал столько времени ни одному рабу. Инстинкт подсказывал ему, что это отравленный дар. Он помнил древнего поэта: «Она мала и вся сверкает — гадюка, выползающая из яйца».
Император колебался, не отослать ли этого раба на какую-нибудь загородную виллу или подарить какому-нибудь патрицию, но инстинкт ещё раз подсказал ему, что не очень умно оставлять его без проверки. Очень хотелось немедленно отдать приказ убить его. Тиберий чувствовал, что ум этого стоящего перед ним, императором, молодого человека продолжает работать живо и холодно, без страха. Его безоружная самоуверенность вызывала чуть ли не восхищение. И Тиберий решил оставить ему жизнь, поручил мелкие, унизительные обязанности, чтобы проявилась его истинная сущность.
Образованнейшего раба швырнули в закоулки виллы Юпитера. Но поскольку, как говорил Залевк, боги играют людскими судьбами, его имя прозвучало в тот тревожный день, когда Гай пытался приказать себе (и так грозно, что самому казалось, будто кричит) ничего не выяснять, а уйти и запереться у себя в комнате.
— Каллист говорит, — прошептал Геликон, — что этой ночью Серторий Макрон приехал сюда для консультаций. Он попросил сообщить всё тебе. И просит тебя вспомнить о нём в день, когда ты будешь в силе.
Друз томился в тюрьме два года и никогда не оставался один: за ним следили, постоянно терзали в подземельях, чтобы выпытать сведения о его друзьях, его планах, а особенно о том дневнике. Дневник в конце концов нашли или вырвали у Друза его местонахождение, и он оказался в руках Тиберия.
— Он здесь, на вилле, в какой-то из комнат.
Но этот дневник больше никогда не увидел свет.
В этот момент с верхних этажей по лестнице не спеша спустился могущественный префект преторианских когорт Серторий Макрон, человек, который за полдня сокрушил Сеяна и за несколько часов жестоко подавил восстание римлян. Он был высок, силён и вульгарен, с коротко остриженными волосами на военный манер. Августианская стража по мере того, как он спускался, добросовестно вытягивалась, челюсти сжимались меж нащёчников низко надвинутых на лоб шлемов, взгляды замирали на горизонте.
Не глядя по сторонам, он топал тяжёлыми сапогами по широким мраморным ступеням. Но, наверное, увидел Гая Цезаря издалека, поскольку, приблизившись, намеренно замедлил шаги, остановил на нём взгляд и неожиданно отдал долгий подчёркнутый салют. Вокруг никого не было, и никто этого не увидел.
Через несколько дней по коридорам, залам и бесконечным лестницам виллы Юпитера чиновники и рабы рассказывали друг другу одними губами, что Тиберий, встревоженный, что не встречает своего друга Кокцея Нерву, знаменитого юриста, послал за ним. К нему постучали, вскоре вспомнив, что за несколько дней до того Нерва сказал императору: «Я устал жить». Холодная и страшная фраза, но тем тёплым благоухающим ранним утром на великолепной экседре виллы Юпитера никто не понял, что она значит и почему её произнёс совершенно здоровый человек, имевший счастье пользоваться наибольшим благоволением императора.
Дверь высадили. И нашли учёнейшего неподкупного юриста в постели. Он спокойно лежал на спине. Но руки с перерезанными венами бессильно свисали по обе стороны, и по мраморному полу растеклась огромная лужа крови. На столе осталась короткая записка: «Оставляю эту жизнь, потому что она стала мне невыносима».
В эти дни Гаю исполнилось двадцать, кто об этом не вспомнил. Он подумал, что автобиография Августа начиналась как назначение времени: «В возрасте девятнадцати лет...» Этой ночью в тишине острова юноша себя в оковах.
То, что было терпимо для мальчика, стало невыносимо для мужчины. Его ум, голос, даже мускулы стремились вырваться за пределы осмотрительности, как бык, бодающий загородку. Мягкая наглость чиновников и вольноотпущенников вызывала мысли об убийстве. И всё труднее было прятаться за улыбкой бесчувственных губ и прищуренных глаз.
Спустя несколько недель, в октябре, среди всех обитателей Капри до последнего императорского лодочника мгновенно распространилось известие, что сосланная на Пандатарию Агриппина умерла. Но Гаю никто не сказал. Он лишь почувствовал тревожное возбуждение в приглушённых голосах, заметил, что разговоры при нём прерываются и люди стараются улизнуть прочь.