Он согласился лечить мать за символическую плату. Причину ее злобы он нашел в глубоком детстве: она росла в бедной семье, и все, что хоть как-то напоминало ей о лишениях, вызывало бурную реакцию. «Истоки же подобной вспыльчивости, — как выразился Остенмайер, — лежали в некоем противостоянии русского и германского начала в психике».
Чтобы излечить мать, Остенмайеру понадобилось два месяца терапии. Он действительно сотворил чудо: она не загнала свое раздражение глубоко вовнутрь, а просто избавилась от него. Она говорила, будто переродилась, и благодарила доктора со слезами на глазах. Мы с отцом были счастливы.
Впрочем, счастье было недолгим: отец, сам к тому времени сильно вымотанный этими отношениями, все больше уходил в работу, и вскоре родители развелись. Я некоторое время пожил с отцом, а затем съехал в отдельную квартиру на Доротеенштрассе. Для меня началась самостоятельная жизнь.
С Остенмайером я продолжил общаться. Его ум был непостижим для меня: он казался человеком, которому можно доверить все. Мы с ним много говорили и о нацизме, и мне казалось весьма странным, что он, не одобрявший тупую ненависть антисемитизма, вместе с тем положительно отзывался о Гитлере, к идеологии которого я тяготел все больше. Доктор говорил, что для оздоровления духа приходится идти на жертвы — и это применимо не только к людям, но и к целым нациям.
Одобрение со стороны Остенмайера еще больше убедило меня в моей правоте. Нашу страну унизили и раздавили, и только одна сила была способна возродить Германию из пепла и вознести наш народ на вершину славы.
Я общался с партийцами, стал чаще пить пиво со штурмовиками, ходил на митинги. В конце концов руководство «Берлинер Тагеблатт», крайне отрицательно относившееся к национал-социализму, поставило мне ультиматум: либо я оставляю свои взгляды, либо меня увольняют.
В 1930 году я ушел из газеты и вступил в НСДАП.
* * *
Ж/д станция Калинова Яма, 17 июня 1941 года
— Поговорим начистоту?
Поезд постепенно замедлял ход, подъезжая к станции; проводник, расстегнув синий китель, уселся на койку напротив Гельмута и неотрывно смотрел на него. Сейчас Гельмут разглядел, что ему было около пятидесяти, из-под фуражки выбивались поседевшие волосы, а скривившиеся в добродушном прищуре морщины вокруг глаз смутно напоминали о ком-то знакомом и очень далеком. Кажется, раньше он выглядел по-другому, но какая уже разница?
— Да, — ответил проводник. — Если честно, мне ужасно надоело каждый раз будить вас на этой станции.
Гельмут сел на край скамьи, посмотрел в окно, за которым неторопливо проплывали густые кроны деревьев, залитые солнцем луга, пузатые облака, низко нависшие над горизонтом.
— И сколько раз вы уже будили меня?
— Думаете, я считал? — вздохнул проводник. — Больше, чем вы думаете, это уж точно.
— Я вообще, — Гельмут замялся, — я вообще долго, ну…
— Спите? — участливо предположил проводник.
— Да.
— Тут уж я не знаю. Может быть, прошло полчаса, а может, часов пять. Может, вообще сутки? Время, знаете ли, штука относительная. Особенно здесь.
Гельмут тяжело вздохнул и уставился на стакан с чаем.