Ты же трубку куришь, что твой паровоз, горькую пьешь, и живой-здоровый, да как так можно-то!» А он и рассказал тогда историю. Как саму царицу Катерину видел. Совсем еще сопляком он тогда был, а царица в Тульскую губернию приезжала… Вся ребятня столпилась, когда в карете проезжала, а она смотрит из окна, улыбается, румяная, довольная, невозможно просто. У меня бабка тоже такая — старая уже, а румяная, живая, улыбается, что царица твоя. Я ее царицей и зову. Она смеется: «Какая я тебе царица, хрен ты старый!» А я и говорю: «Савская!» Ох, в молодости была, шея лебединая, глаза огромные, черные… А я, слышь-ко, смотрю на нее — и ни морщин, ни седин не вижу. Вижу шею лебединую и глазища огромные. Царица Савская. Вот так бывает, слышь-ко…
Старик вдруг замолчал. Трамвай шел по улице, ровно покачиваясь, и было видно, что за окном уже темнеет, и небо наливается глубокой синевой, и в окнах домов отражаются яркие пятна уходящего заката.
— Царица Савская… — продолжил старик. — К нам недавно в гости племянник приезжал. А он, слышь-ко, раньше в Польше жил, в Кракове, ну, до того, как немец туда пришел… Вот… Ну, месяц под немцами прожил и в Союз перебрался. И рассказывает — слышь, — что был у него там друг, Анджеем звали. Ну, это как у нас Андрей, только по-ихнему — они же букву «р» не говорят, черти, все «же» да «пше». Так вот, и Анджей этот в газете работал журналистом, ну, газетчиком, вот совсем как ты. И как немцы в Краков, значит, вошли — стал он Анджея этого искать по всему городу, а его и нет нигде. Дома нет, на работе нет, нигде нет. Стали его искать, а искать трудно, никому дела нет, в городе немцы уже… И, слышь-ко, нашли! Мертвый лежал, в спину выстрелили, представляешь? А нашли его в доме у другого газетчика, звали его как-то смешно… Кошмарек, что ли… И тот пропал вообще с концами, нигде не видать. Думали еще, гадали — кто ж убить-то мог, кому он чего плохого сделал? Добрый был, друг хороший, в беде не оставит. Ну, понятное дело, война в стране, за воротник закладывать стал много, но чтоб убивать, да еще и в спину… Ох, жуть. А Кошмарека того так и не нашли тогда, вот так-то.
— Хватит, — сказал Гельмут дрожащим голосом.
— Чего хватит? — переспросил старик?
— Рассказывать. Хватит.
— Чего? История не нравится?
— Не нравится.
— Хочешь, другую расскажу?
— Нет. Мне идти пора.
— Куда же ты пойдешь?
— Тут рядом мой дом. Трамвай скоро подъедет.
Это было действительно так, трамвай сворачивал на улицу Льва Толстого.
— А это не твой дом, — сказал вдруг дед совсем другим голосом, ровным и твердым.
— Мой, — упрямо возразил Гельмут, пытаясь совладать с дрожью.
— У тебя вообще нет дома. И не будет никогда.
— Будет. Будет обязательно.
— Дорога — твой дом. Вечная дорога. Никуда оттуда не сбежишь. Из сна проснешься, а с дороги не сбежишь.
Трамвай остановился на улице Льва Толстого.
Гельмут поднялся с сиденья и направился к выходу, не глядя на старика.
Когда он вышел на остановку, двери трамвая закрылись за ним. Он обернулся: старик глядел на него из окна и хмурился.
В воздухе пахло вечерней свежестью и скошенной с газонов травой. Гельмут достал из портсигара папиросу (их снова было семь), закурил и неторопливо пошел по направлению к Несвижскому.
Приближение дома успокаивало его. Ему вдруг показалось, что если сейчас он придет домой, ляжет в кровать и уснет, то окажется, будто бы на самом деле ничего и не было.
«То есть вообще ничего этого не было», — думал он.
«А вдруг, — подумал Гельмут, — я вообще никакой не шпион. Вдруг я простой советский журналист Сафонов, который родился и вырос в Советском Союзе, и я начитался перед сном шпионских романов, и мне приснилась вся эта галиматья».
Или нет. А может быть, я простой немецкий парень Гельмут Лаубе и скоро проснусь в своей берлинской квартире, а вечером пойду пить пиво с друзьями.
И никаких шпионов, никаких снов, никаких поездов, никаких одноглазых испанцев.
Он вошел в парадную, поднялся по лестнице, открыл дверь своим ключом и включил свет. Все выглядело точно так же, как в день перед отъездом: плащ на вешалке, пепельница с окурками на столе, плотно задвинутые шторы.
Не разуваясь, он прошел в спальню.
Еще не включая свет, он почуял что-то неладное.
Форточка была открыта, из нее дул прохладный ветер.
Со двора доносился скрип качелей.
А на его кровати, накрывшись одеялом, спал человек.
Гельмут замер и затаил дыхание. В темноте не было видно лица: человек спал, повернувшись к стене, ровно дышал и чуть слышно посапывал.
Гельмут обошел кровать и осторожно подобрался к ночному столику с лампой, стараясь не шуметь. Сунул руку в карман пиджака, нащупал револьвер.
Одной рукой он взялся за выключатель лампы, другой вытащил револьвер и наставил на спящего.
Дернул за шнур.
Человек вздрогнул во сне, сморщил недовольное лицо и повернулся на свет.
Гельмута будто ударило током. Он медленно опустил револьвер.
У спящего человека было его лицо, лицо Гельмута Лаубе.
Это был он. Он спал в собственной кровати.
Из воспоминаний Гельмута Лаубе