Утром, за завтраком Дитер был беспредельно внимателен, опять сюсюкал, опуская глаза. Когда мы переместились на диваны, чтобы выпить по чашечке кофе, он, тупя взор, взял меня за руку.
— Деоточка, прости меня… — забормотал Дите. — Я был вчера не в себе. Ты должна меня понять. Мне трудно… Я переутомляюсь…
Он говорил и говорил, пытаясь что-то объяснить. Всё это было не объяснением, а отговорками. Но почему-то я ему поверила.
— Ну, скажи, ты не сердишься больше?
Я молчала.
— Яночка, детка, хочешь, мы сегодня же поедем в Париж… ты давно просила посмотреть представление в Мулен Руж… Хочешь?
— Правда, поедем? — обрадовалась я.
Он понял, что я простила.
Но через пару месяцев Дитер повторил свою экзекуцию. Он ворвался в мою спальню, сверкая воспалёнными глазами и я сразу догадалась, что предстоит повтор Варфоломеевской ночи. Я зажалась в углу огромной кровати, сцепив руки замком на животе. Зубы выстукивали узорчатую восточную вязь, предчувствуя неладное. Но Дитеру явно нравилось моё униженное и испуганное состояние. Добрый и сюсюкающий в дневное время папочка, ночью превращался в садиста-одиночку.
Много позже я поняла причины его поведения. Дитер, хоть и получил от отца наследство, занять достойное место в жизни не смог. Страстно любившая его мать, растила из него избалованного неженку. А жестокий и сильный отец, наоборот, пытался перебороть материно воспитание и сделать из Дитера личность, для чего нередко бил его и наказывал, считая, что такое воспитание делает из мальчика мужчину. Дитер вырос уродом. Самым настоящим моральным уродом. Он вечно всего боялся. Был улыбчивым и тихим. Не мог сказать слова на людях, ночами отыгрываясь на мне.
— Иди-ка сюда, — грозно говорил Дитер, сидя в глубоком кресле девятнадцатого века, обитом новым шёлком в розовый цветочек, и поигрывая плёточкой, — ну… сказал, иди…
Я знала, что сейчас меня будут бить, но шла. Любое неповиновение могло окончиться куда хуже, чем планировалось. Хотя кто знает, планировал ли что-то Дитер или его сцены разыгрывались совершенно спонтанно. Я подходила к нему, и он начинал отчитывать меня за какие-то придуманные провинности. Сначала я не понимала, что происходит и отказывалась от приписываемых мне проступков.
— Нет, Дитер… нет, я не говорила соседке, что её сын кричал вчера в парке… нет… поверь мне, не говорила я…
Но Дитеру только и нужно было, увидеть меня растерянной и испуганной. Он больно хватал меня за руку и тянул на пол.
— А теперь… теперь встань на колени, — приказывал он, когда я рушилась на ковёр у его ног.
Он требовал извинений, а в то время, когда я ныла и просила меня простить, он разъярённо драл свой член. Со временем он не прятал руку под халатом, делая это у меня на глазах.
Но обычно этим не заканчивалось. Он продолжал выговаривать свои претензии, довольный моим униженным видом.
— Сама снимешь рубашку или…
Я безропотно стаскивала рубашку.
— А теперь ложись, я буду тебя пороть.
Я укладывалась ему на колени, подставив тощую задницу, и он шлёпал её ладошкой, приговаривая:
— Папочку надо слушаться, надо слушаться…
Он хлестал с силой, пока его рука не уставал. Иногда я не выдерживала и срывалась, пытаясь убежать. Тогда начиналась самая любимая игра Дитера. Он стегал своей длинной плёткой, пытаясь дотянуться до меня.
— Иди ко мне, дрянь, иди… а то будет хуже, — причитал он, оставаясь сидеть.
Когда я подползала к нему и умоляла простить, Дитер, довольный «уроком», говорил:
— Вот видишь, деточка… надо было сразу понять, что так вести себя нельзя… я сделаю из тебя человека.
Он даже начинал меня гладить по голове, утирать слёзы с лица, нередко слизывая их своим языком. Потом усаживал к себе на колени, как маленького ребёнка и начинал качать.
— Вот, крошечка моя, смотри-ка, как ты помещаешься у папочки на коленках… девочка моя… будешь себя вести хорошо, не будет тебе порки… я же люблю тебя…
Иногда эти игры, которые скорее были приступами сумасшедшего, заканчивались тем, что он кончал, выпустив струю спермы мне в лицо. Практически всё время, пока происходи акт воспитания, он наяривал, возбуждая себя своей рукой. Иногда ему хватало этого, и он кончал, как говорится, ручным способом. Но иногда, когда в поисках укрытия от ударов, я пряталась в шкаф или под кровать, он в возбуждении вскакивал с кресла и, вытащив меня из укрытия, ставил на колени в позу собаки. Пристроившись сзади, одной рукой оттягивал мою голову назад, ухватив её жирными пальцами за волосы, другой вводил в меня свой толстый короткий член, как я поняла, функционирующий только после таких сцен.
Но каждый раз, на утро он вёл себя точно также, как и после первой экзекуции. Он снова, опустив голову, выпрашивал прощение. С каждым разом я становилась более неприступной, не желающей прощать. И он со всё большим унижением вымаливал мою милость.
Когда однажды, я в бешенстве стала собирать чемодан, он даже встал на колени, плакал и клялся, что готов сделать для меня что угодно, лишь бы я его не оставляла.