Убедившись, что колонна устойчиво закреплена, Микеланджело приступил к изучению материала. Он тщательно промерил высоту, ширину и глубину блока, рассмотрел все выемки, бугорки и сколы, обезобразившие мрамор за полвека. Невольно он сравнивал его со стволом старого дерева, которое нещадно потрепали бури и непогоды, иссекли дожди и высушили злые лучи солнца. Одинокий тощий ствол без единой ветки, и только многочисленные выемки и узлы напоминали о когда-то бурлившей в нем жизни. Микеланджело надеялся на чудо – на то, что замысел, мощный и прекрасный, молнией вспыхнет у него в мозгу, могучая фигура гиганта сама впишется в контуры изуродованного тусклого камня. Но чем дальше он изучал камень Дуччо, тем больше трудных задач вставало перед ним. Стройная и тонкая фигура, способная уложиться в габариты, скорее всего, получится слишком статичной для того, чтобы стать украшением Дуомо. Фигура же в динамичной позе, которая могла бы претендовать на звание истинного шедевра, наверняка не войдет по ширине.
Он сделал тысячи зарисовок – и с платных натурщиков, на которых истратил последние сольди, и с незнакомцев на улицах Флоренции, и с образов, подсказанных ему воображением. Иногда он вырисовывал целую фигуру, но чаще – отдельные фрагменты: руку, ногу, голову, торс, ступни. Но чувствовал, что все это не то, и безжалостно сжигал наброски в железном котле, который позаимствовал на кухне отцовского дома. Он скармливал огню лист за листом, не желая оставлять свидетельств своего внутреннего раздора и мучительных исканий. Пусть будущие поколения думают, что замысел величественного колосса вспыхнул в его воображении целиком, пришел к нему в результате озарения, свойственного гениям. О, если бы он только мог испытать озарение…
А пока он, как одержимый, делал наброски и сжигал их, снова рисовал и снова сжигал. День за днем, неделя за неделей проходили в борьбе, замысел не хотел складываться, как ни воевал он с бумагой, с сангиной, с камнем и с самим собой. И все это – под пристальным вниманием публики. Во дворе мастерской каждый день было полно народа: строители и мастеровые из Управы производили текущий ремонт Дуомо, подновляли, подкрашивали и чистили фасад, заменяли выпавшие изразцовые плитки, потрескавшиеся фрагменты мраморной облицовки, устраняли прочие неполадки. Они трудились без остановки, своевременно восполняя урон, который наносили Дуомо непредсказуемая погода и неумолимое время. Обычно Микеланджело нравилась суета и гомон кипящей работы, но сейчас он ругал себя за то, что не выговорил себе под мастерскую уединенное место. Флорентийцы повадились ходить в этот двор, как в цирк или театр. Каждый божий день они являлись сюда, прихватив из дома огромные ломти хлеба из грубой ржаной муки и fiaschi, оплетенные соломой бутыли кьянти, и со всеми удобствами располагались поодаль, чтобы поглазеть на то, как Микеланджело работает, и поспорить о том, справится ли он. Они уже прозвали будущую статую Il Gigante – как за колоссальные размеры камня, так и за преподносимые им колоссальные трудности.
Семейство Микеланджело с презрением относилось к подобным публичным действам, которым он поневоле давал пищу. Ах, как жестоко он обманулся насчет своих родных! Он-то надеялся на то, что они будут гордиться его достижением – все-таки город заказал ему статую для украшения Дуомо. Однако отец совсем замкнулся и, если Микеланджело случалось успеть домой к обеду, едва смотрел в его сторону. Даже брат Буонаррото, всегда поддерживавший Микеланджело, сильно переменился, без конца умолял его отказаться от заказа и жаловался на то, что не видать ему женитьбы. «Дочь шерстяника Мария, поющая ангельским голоском, ни за что не пойдет замуж за человека, чей старший брат спятил», – ныл Буонаррото. Джовансимоне, верный себе, проклинал Микеланджело за то, что тот позорит родовое имя.
– Клянусь, я уничтожу тебя и твой несчастный камень, пока ты не уничтожил всех нас, – визжал Джовансимоне, и физиономия его багровела от ярости. Микеланджело уже заметил: братец взялся за старое и снова шпионил за ним.
Но сильнее, чем недовольство и презрение родных, Микеланджело раздражали флорентийские мастера искусств. Они что ни день лезли к нему с непрошеными советами.
– Попробуй-ка развернуть фигуру, так лучше будет, – кричал ему Боттичелли, ухватившись за деревянную изгородь двора.
– Нет, давай левее, – возражал пристроившийся рядом Пьетро Перуджино.
– Переверни ее вверх ногами; один черт – никакой разницы, – подавал голос Джулиано да Сангалло.
– И уже начни наконец рубить этот мрамор, – подначивал Давид Гирландайо.
Присоединился к высокому собранию и Леонардо.
– Ты, кажется, похвалялся своей искушенностью в скульптуре, – елейным тоном говорил он, и драгоценный перстень на его пальце невыносимо брызгал искрами. – Мы уже заждались того момента, когда чудеса начнут стекать с кончиков твоих пальцев, словно святая вода при таинстве крещения.
Издевки Леонардо прожигали огнем. Даже после того, как маэстро уходил домой спать, в душе Микеланджело еще долго лавой клокотала ярость.