– Не окончил фресок в Синьории… ему не дороги они, не дорого искусство, ему важней произвести новый опыт, ты сам говорил. И тогда Содерини обратился ко мне. Я ни о чем не просил, ничего не домогался, я ваятель, а не живописец. Но когда мне предложили, принял. Принял, как вызов на бой – с ним. Между нами никогда не может быть мира!
– Но все-таки…
– Молчи! И его после этой живописи навещали, несмотря на такую неудачу… Мальчишка Рафаэль Санти, который чуть на колени перед ним не становится прямо на улице, сказал ему: "О божественный, этот Микеланджело недостоин развязать ремни у вашей обуви". Да, так сказал… Рафаэль!
– И тебе донесли? – тревожно покачал головой Сангалло. – Не верь Перуджиновым ученикам, мазилам этим. Я знаю, это они приходили и передали тебе Рафаэлевы слова. Ну когда Перуджино желал мира между художниками? Он греет руки на чужих ссорах…
– Мне нет дела ни до Рафаэля, щенка этого, ни до Перуджино! Мне важен он! Он тогда правду сказал: "Не только Флоренция мала для нас двоих, а весь мир!"
– Теперь во Флоренции не будет ни одного из вас. Ты едешь в Рим, а он…
– Тоже уехал? После позора с фреской?..
– Тоже уехал, – спокойно ответил Сангалло. – Из-за Содерини. Гонфалоньер очень обидел его: во-первых, урезал ему плату из-за неудачного плана с руслом Арно и этой растекшейся фрески, урезал из этих жалких пятнадцати флоринов… и еще велел, негодяй, чтоб остаток выплатить Леонардо… медью, медными деньгами! Тогда Леонардо собрал, вместе со своими учениками, столько денег, сколько получил из кассы Синьории за все время, послал Содерини и в тот же день уехал из Флоренции.
– Куда?
Сангалло пожал плечами.
– Скитаться… не имея пристанища… Может, к кому из учеников, вечный изгнанник он, Леонардо! Это тебе ничего не говорит? Твоя ненависть к нему не уменьшилась? Не забывай, что он единственный имел смелость поддержать меня, настаивая на установке твоей статуи под Лоджиями Деи-Ланци… "Я не знаю произведения прекрасней во всей Италии", – так заявил он на том совещании.
Микеланджело сжал кулак.
– Ложь! Ложь и ложь! – крикнул он. – Все время – искушенье! Не верю я ему, не верю.
– Вы еще, наверно, встретитесь…
– Да, наверно. И я хочу быть готовым!
Дорога в Рим. Апрель. Весна. Скачь и топот коней. Пейзаж изменился. Высокие пинии, кипарисы, пологая ширь Кампаньи. Развалины. Вечер. Они скачут уже по Виа-Аппиа. Виден Рим. Но ворота уже заперты. Привал вне стен. Край благоухает тьмой. Ночь. Микеланджело сидит у огня, не спит. Он оставил больше, чем начатую статую, Граначчи, могилу Лоренцо Маньифико, Аминты, Кардиери, мамы Лукреции, Филиппино Липпи. Где-то там, позади, лежит большой отрезок его жизни, словно унесенный в безвозвратное мутными волнами Арно. Но средь сумятицы волн стоит высокая снежно-белая статуя Давида, оплот против великана тьмы. Вот докуда дошел я от усмехающихся фавновых губ. Вот докуда.
А позади – жизни, смерть, работа, до того тяжкая, изнурительная, что сердце то и дело грозит разорваться от напряженья, позади множество несбывшихся мечтаний, двадцать девять лет жизни, позади все упоенья молодости, позади – кончина Лоренцо, молитвы фра Тимотео, беседы платоников, поучения Полициано, лихорадки, болезни, унесшие пепел Савонаролы бурные волны Арно, молчаливые взгляды Аминты и недавние слова Граначчи, река без берегов, без границ, из тьмы во тьму, из света в свет, позади – рваные лохмотья ужаса. А впереди – Рим. Вечный город, погруженный теперь во тьму. Рим, спящий каменный зверь, который с восходом солнца проснется и раскроет свою прожорливую пасть. Рим, город золота, роскоши, дворцов, крови и алтарей. Рим… и в нем, на ленте, протянутой по груди матери божьей, склоненной над замученным сыном, навсегда высечено его имя. Оно тоже ждет. А вокруг те, "остальные".
Ночь проходит, гордая и безымянная.
Вот открылись ворота. В город въехали на рассвете.
Но по дороге в Ватикан узнали, что папа служит нынче раннюю мессу в Сикстинской капелле, и отправились туда.
Микеланджело хотел посмотреть на Юлия Второго близ алтаря. И увидел.
Впервые стали они с ним лицом к лицу, но папа не подозревал, что Микеланджело стоит в толпе, незнакомый пришелец. Золото алтаря горело яркими отблесками огней, и сам папа, в лиловом литургическом облачении, – был весь в золоте и огнях. Микеланджело увидел старика, снявшего шлем и панцирь и надевшего богослужебные одежды, чтобы славить бога молитвами, а не мечом. Вокруг него кардиналы, усадившие его под балдахин, кардиналы, среди которых он узнал мертвенно-бледное, восковое лицо кардинала Риарио – он тоже в облачении, так как на этой мессе дьяконит. Папа встает, обращает свое сухое, морщинистое старческое лицо с короткой жидкой белой бородой к алтарю. Читается входная молитва. Нынче пост.