Повод? Может, только тот, что он никогда монну Кьяру не понимал. Завороженный ее волшебной красотой, по утрам всегда свежей, как роза, обрызганная росой, вечерами цветущей, как роза, целуемая лунным светом и не желающая спать, он никогда ни о чем не думал, кроме как о часах, отданных ласкам, о часах обладанья, часах алькова. Она была до такой степени его женой, что никогда не была его мыслью. Он любил ее за необычайную красоту и еще из тщеславия, — да, страсть и тщеславие привязывали его к ней. Ведь все ему завидовали, и если бы ее семья, принадлежащая к древнему роду Астальди, неожиданно не разорилась, он никогда бы ее не получил, она скорей предназначена для княжеского или дожеского ложа. А теперь она — его, хрупкая патрицианка знатного рода, Кьяра Астальди, чьи предки жили здесь, в Болонье, еще во времена римских цезарей, отмеченная своей нежнейшей, почти прозрачной красотой, как печатью долгих столетий, потому что это — красота наследственная, драгоценная, выдержанная. Она стала его женой, женой верховного командующего солдат — скьопетти, громил с Сицилии и из Абруццских гор, извергов, которых он собственноручно так здорово вышколил, что из-за них сам папа завидовал Болонье, — теперь она — его, и он может подшучивать над ней за вечерним кубком вина, пока она не замолчит, не отложит книгу и мечты и не приготовится, как подобает супруге, принять от него и ласку и обиду. Он никогда знать ничего не знал, кроме того, что она — его. Что в ней затаилось Отчего красота ее стала такой ледяной, словно обрастая все новыми слоями морозного инея? Отчего взгляд ее сделался таким жестким, и напрасно он увешивал ее золотыми цепочками, — она ласкала его, была вся живой поцелуй, добыча, наслажденье, но не та, что прежде. В часы супружеского ложа она была монна Тоцци, в силу незыблемого брачного закона — жена его, ключница его дома, госпожа над слугами. Красота ее не увядала. Но стоило ему на мгновенье выпустить ее из объятий, как она становилась уже не его, словно никогда и не была его. Это была Кьяра Астальди, полная иной красоты величественной, патрицианской, хрупкая и мечтательная, с отвращением скинувшая с себя объятья командира скьопетти и уткнувшаяся лицом в подушки жестом невыразимого омерзения, словно женщина, изнасилованная в захваченном городе и предоставленная самой себе и сознанию своей поруганности. Но он об этом не знал, она никогда не была его мыслью. Только по вечерам, за кубком вина, он перестал подымать на смех все, чего не понимал в ней, втайне желая даже, чтобы снова вернулись те первые мгновенья, когда она поверяла ему свои мечты и читала ему вслух… Но теперь она сидела, уронив руки и, видимо, отложив в сторону самую душу свою перед его приходом. Возьмет перстень, который он купил ей в городе, и станет вся — поцелуем и лаской. Завороженный ее тонкой, невянущей красотой, он не замечал, что слои морозного инея успели сделать ее скользкой, как змея. Теперь он шагал быстрыми шагами, с развевающимся плащом. Встречный верховой, осадив коня, склонился в глубоком поклоне, потом спешился. Золото, багрец, блестящий панцирь. Оливеротто да Фермо бросил поводья сопровождавшему его слуге, лепантскому мурину в полосатом желтом тюрбане, сверкающему белками глаз и золотыми серьгами. Раб привлекал к себе общее внимание в Болонье. Оливеротто часто ездил со свитой из нескольких принадлежащих ему негров, этот римлянин и здесь любил окружать себя роскошью, приличествующей кондотьеру папского сына. Асдрубале Тоцци не проявил особой радости, но рука юноши вкрадчиво, словно женская, проскользнула под его руку. Сверкая золотом и блеском панциря, встряхивая длинными черными кудрями, Оливеротто напросился в спутники. И командир скьопетти брюзгливо изложил ему итоги сегодняшнего совещания во дворце. Молодой кондотьер небрежно махнул рукой.
— Это меня не удивляет, я ничего другого и не ждал, — сказал он. Сообщу его святости и кардиналу Сезару. А дон Сезар не забудет, Болонье не поздоровится. Но и тех, которые хотели подчиниться, а им не дали, — юноша сверкнул глазами на Тоцци, — тоже не будут забыты, только в хорошем смысле.
Асдрубале Тоцци гордо поднял голову.
— Кардинал Сезар имеет в моем лице верного слугу, — сказал он. — Я без колебаний готов выступить. А синьоры Бентивольо колеблются.
Оливеротто засмеялся.
— Колеблются, колеблются! А почему колеблются? Французы уже оставили бы Флоренцию, — если б Савонарола все время не сдерживал народ, плохо пришлось бы Карлу в городе его собственных союзников! Теперь самое время ударить им в тыл… А Болонья хитрит, но придет день — она дорого заплатит за свою хитрость! Ведь и Лодовико Моро, миланский пес, отпадает от французов, Карл не поручился, что не затронет его власти, и Лодовико боится, что сам вырыл себе яму, призвав французов в страну, и отпадает… Почему же не выступают Бентивольо?
— Хотят, мол, сперва заключить договор с его святостью… — хмуро ответил Тоцци.
Оливеротто опять засмеялся.