"Ты ничто, душа моя, без бога, — так взывал Савонарола, — только он один в состоянии наполнить тебя. Своими силами ты ничего не можешь, но единая капля крови Спасителя способна искупить тысячи миров — una stilla salvum facere totum mundum quid ab omni scelere, — так славит Фома Аквинский. Только отречением, покаяньем, молитвами можешь ты снискать милость господню…" Боже мой, какой опять срыв!
Но не может же быть язычеством то, о чем толкует здесь Полициано, я, наверно, плохо понимаю, но ведь и святой отец Иннокентий — платоник, и он с величайшими почестями принимал Полициано в Ватикане…
Звук лютни. За поворотом сидел на траве лютнист Кардиери, развлекая своей песней прохаживающегося правителя. Полициано повел Медичи к работе Микеланджело, рассказывая о ней по дороге. Но Лоренцо, глядя на "Фавна", сказал:
— Это не антично, Полициано, но это прекрасно, Микеланджело. Античные фавны не так смеются. В улыбке этих проказливых полубогов всегда была искра беспечности, жарчайшей любви к жизни, много страсти и, пожалуй, частица одиночества, — ведь фавны не всегда бегали стадами. А твой не смеется, твой насмехается. Твой не живет радостью минуты, твой, по-моему, не сумел бы ни подготовить наслаждение, ни испытать его. Почему этот осклабленный рот? Не забывай и того, что фавны были уже немолодыми полубогами, а кто стар, у того — не все зубы… Но работа хорошая, отличная, блестящая. Маэстро Бертольдо обрадуется. Ты же, милый Микеланджело, в награду будешь отныне каждый день есть за нашим столом, а Полициано посвятит тебя в божественный платонизм. Кроме того, получишь от меня новый плащ. И… приведи ко мне своего отца!
В это мгновенье Микеланджело схватил резец и, на глазах у князя и Полициано, сильно ударил по фавновым губам. Зазияла дыра. Старый полубог лишился нескольких зубов. Фавнова насмешливая улыбка изменилась. Он перестал насмехаться, перед тем как вонзить зубы в мясо. Он взглянул на мир, как старик. Если бы он сейчас заговорил, было бы уже не страшно, а смешно и любопытно послушать: отдельные слоги шипели бы между деснами, некоторые слова не произнеслись бы, а просвистели. И насмешливая улыбка стала похожа на ухмылку флорентийского купца, у которого пропала либо жена, либо деньги.
Медичи и Полициано громко засмеялись. Но Микеланджело не смеялся, а подправлял десны. Итак, вот оно, первое его произведение.
Граначчи узнал о восторге князя от Пьера Кардиери, лютниста, но увидел уже беззубый лик. Когда потом Кардиери со смехом рассказал, при каких обстоятельствах фавн лишился зубов, Граначчи поглядел на Микеланджело странным долгим взглядом. Но, идя рядом с Микеланджело к его отцу, Граначчи не говорил со своим другом об этом. На башнях как раз било полдень. И Граначчи пошел не только потому, что оба они всегда были вместе, но еще потому, что Микеланджело хотел, чтоб именно Франческо, носивший ему тайно рисунки Гирландайо, передал теперь отцу приглашение князя, приглашение правителя Флоренции…
Но Лодовико Буонарроти так испугался, что не хотел идти. Ничем не был теперь во Флоренции бывший подеста в Капрезе и Кьюзи, много времени утекло с тех пор, как он был членом Совета двенадцати и вступил в Палаццо-Веккьо под голоса труб. Все это уже теперь — только для вечерних рассказов внучатам, послано богом на то, чтоб не забывали, что они — дворянского рода, рода с гербом.
Теперь он уж и не знает, как разговаривать с правителем, да еще о сыне, разрушившем все его планы. А планы были прекрасные, именно — что этот самый любимый сын, сознавая свою принадлежность к роду с гербом, тоже займет когда-нибудь место, под голос труб, в Палаццо-Веккьо, — и в конце концов, может быть, даже повыше членов Совета двенадцати. Нет, не пойду я, не знаю нынешней придворной речи, до того она изменилась с тех пор, так же как люди, нравы, город… Ничего не понимает в нынешнем времени Лодовико Буонарроти, только грустно качает головой, и строгие чиновничьи руки его спокойно лежат на коленях. Нет, не пойдет он, — не знает, как говорить с правителем. Пока Франческо Граначчи его уговаривал, пуская в ход все свое красноречие, Микеланджело растроганно осматривал окружающие предметы. Вот амбар с провалившимися балками, а вон кирпичная лестница, рядом канава… Пойти посмотреть свою каморку? Она полна паутины, мы складываем там на чердаке старые вещи… А моя оловянная чашка для еды, где она? Да, теперь, мой милый, ты будешь есть из другой посуды, получше, а из чашки твоей мы кормим собак, она стала вся погнутая, оббитая. Господи, до чего папочка постарел! Волосы стали совсем седые, падают на сутулые, понурые плечи, на лице множество морщин, мелких-мелких, разбегающихся во все стороны… А мамочка до сих пор красивая. Монна Лукреция, высокая, статная, глядит на мальчика сквозь слезы.
— Ты еще помнишь меня, милый?
— Помню, мамочка.
— Ведь мы полтора с лишним года не виделись!
— С тех пор много воды утекло, мамочка.
— Мог бы когда и забежать!
— Я работал.
— Ты не болел?
— Ни разу, мамочка.
— А вспоминал?
— Все время, мамочка.
— А о чем больше всего?
— О вашей доброте, о ваших руках.