Одной из первых по приезде в острог встретилась ему Олена. Подоткнув подолы юбок, мыла она полы в приказной избе. Мигом узнала. Поджала сердито губы, словно Мирон был виновен во всех ее бедах-злочастьях. Тут и сынишка подбежал, резвый, черноголовый и что-то затараторил быстро-быстро, размахивая руками и притопывая от нетерпения босыми ногами. Но Олена прикрикнула на него, замахнулась мокрой тряпкой. Парнишка, вылитый Тайнах, тотчас спрятался за спину матери, но то и дело выглядывало из обильных складок верхней юбки озорное и любопытное личико, таращились на чужака круглые глаза-смородинки.
На вопросы о житье-бытье Олена отвечала уклончиво, смотрела исподлобья. И Мирон убедился, что прошлые обиды и смерть Тайнаха она до сих пор не простила и, как ни крути, разговора не получится.
Но, вспомнив Олену, он тотчас подумал об Айдыне. Здесь, в остроге, все напоминало о ней. Даже спать его положили в той самой светлице, где он впервые обнял и поцеловал юную кыргызку, где они трепетно и нежно любили друг друга…
Мирон перевел дыхание. Только он один во всем виноват, а тоска и ночные страдания — возмездие за то, что затянул в этот омут Айдыну — безоглядно, безответственно, не представляя, сколько горя в дальнейшем принесет им эта любовь.
Князь зло и в полный голос выругался. Годы сибирской жизни научили: дабы избавиться от нечисти и скверных дум, пошли их по матушке. Помогло и на этот раз! Рассудок мигом вернулся к делам казенным, мытным и торговым. Шесть лет назад, по прибытии в Сибирь, Мирон разбирался в них слабо. Но быстро науку освоил…
О сборе ясака в Краснокаменске не забывали днем и ночью, вели строгий учет мягкой рухляди, а соболя — особенно. Налоги собирали исправно — не мытьем, так катаньем: кто платить не хотел, выбивали силой. Потому и с купцов десятину исправно брали; и с ремесленников — кузнецов, да сыромятников, да оружейников, да гончаров, смотря по торгам и промыслам, — городовую и чрезвычайную деньгу получали. С рыбацкой слободы шла в казну гривна, а с кабаков и шинков катилась денежка питейная. С торговых судов, приставших к причалу, взимался алтын побережный…
Абасугский и Сторожевой остроги не отставали. Казаки и безопасность границ блюли, и ясак большей частью приносили вовремя, а сторожевые заимки и форпосты постепенно обрастали казачьими поселениями. Засевались поля, колосилась пшеница, тучные стада паслись у подножий сопок, а по склонам разбрелись многие отары овец. Звонко ржали в табунах кобылицы, призывая жеребят, сходились в схватках жеребцы.
Жизнь в степи текла по вечным законам, только другие люди пришли в эти земли со своими обычаями, верой, укладом. Совсем мало юрт осталось в исконной кыргызской землице. Но мир и спокойствие вернулись сюда навсегда. И уже рождались и подрастали дети, не ведавшие, что такое войны, не знавшие страшного слова «джунгар»…
А сибирская деньга бежала рекой, переливаясь из кулака в кулак, из сумы в суму с Катуни и Чулыма, Лены и Тунгуски, Енисея и Ангары в одном направлении — на запад, в Россию, в государеву казну. Сколько сквозь дыры просачивалось и оседало в кошелях дьяков, мытарей, корчемной стражи, воевод и царских вельмож — и вовсе неведомо. Не зря пословица в народе гуляла: «Украдешь на грош — раздавят, как вошь, украдешь сто тысяч — не велят и высечь!»
Начиная с осени и по весну, пока лед держался на реках, от дыма к дыму и от села к селу, от всех сибирских городов и деревень в Москву, а затем и в новый град Петров — Санкт-Петербург, везли купеческие поезда воск и сало, пеньку и соленую рыбу, мед и мороженую ягоду, сафьян и воловьи кожи, ревень, соль и всякую всячину. Везли мягкую рухлядь — тайно и явно, а обратно — табак и вина фряжские, персидские и хивинские ковры, шали из Кашмира, бухарские тонкие сукна, шелка и бархаты…
Не все возвращались домой живыми. Замерзали в снегах, погибали от голода и цинги, дубинок и топоров разбойников, волчьих зубов…