Да и как было не смеяться, когда на масленицу пришли колядники, а Стах Щипа, дегтем перемазанный в черта, в полушубке прямо на голое тело, с хвостом, с рогами на башке, носился как полоумный по горнице и каждого норовил поддеть вилами, сейчас, мол, я его в ад. Тут уж все смеялись. Только Михал пугался, бледнел, жался к матери и ни в какую не давал себя уговорить, что это Стах Щипа.
— Стах Щипа, Стах Щипа, не бойся, сынок. Скажи ему, чёрт, что ты Стах Щипа.
Антек и тот, хотя еще только на четвереньках ползал по горнице, попискивал от радости и, случалось, лужу напускал, когда отец передразнивал материн плач. И Сташек в люльке, хоть смеяться еще не умел, как-то по-своему пытался чирикать. И даже мать, казалось, только прикидывается, что плачет, а в глубине души вместе с нами смеется, глядя на отца.
Только много-много спустя, когда этот смех давно уже перестал меня одолевать, я понял, почему отец передразнивал плачущую мать, почему сам себя муштровал, пел солдатские песни, гремел кастрюлями, хлопал дверью, колотил толкушкой по ведру и еще по-всякому чудил. Я так же, как он, не мог выносить, когда мать плакала. По мне, лучше было навоз с рассвета до ночи выгребать, косить с рассвета до ночи, даже за всех перебирать четки, как мать за нас перебирала, чем смотреть, как она плачет. Вроде бы я мог себе сказать, пускай плачет, такая уж материнская доля — лить слезы. А не мог. Иногда разозлюсь на себя оттого, что я не в поле, не в шинке, не у подружки или с мужиками где-нибудь в деревне, мало ли мест, где никто не плачет, а я сижу в хате, позволяя матери себя оплакивать, как малого ребенка. И еще каждая ее слеза по отдельности меня терзала. Я бы лошадь поднял, телегу бы поднял, столько во мне было сил, а голову поднять, чтоб взглянуть на ее заплаканное лицо, хоть убей, не мог, и сидел, уставясь в землю. И не отваживался даже сказать: не плачьте, мама. Чуть ли не виноватым в этом ее плаче себя чувствовал, раненным этим плачем, а ведь не так-то было легко меня ранить. Как дождь с хмурого неба, плач на меня сеялся, а я покорно мокнул, будто нарочно сунулся под этот дождь-плач, чтобы он меня оплакал.
А иногда из этого плача что-то на меня накатывало, и тогда казалось, мать и теперь еще носит меня в животе, и я в этом животе вместе с ней таскаю мешки с сеном, в страду подхватываю жито из-под косы, и солнышко будто пригревает нам одну спину. И так же, как она, согнувшись, стою с ней по колено в реке, и мы стираем белье, колотим вальком, аж эхо разносится по воде до родника в одну сторону и до устья реки в другую. А когда придем в магазин за солью, керосином, спичками, я даже слышу, как кумушки у ней спрашивают: видать, скоро уже, Магда? Ой, скоро, скоро. А она им отвечает, что нескоро, нескоро, может, и никогда. А то собираем мы с ней на межах моими, а значит, ее руками чебрец, хвощ, ромашку и какие только ни есть на свете травы. А когда она месит в квашне тесто на хлеб, я в ней становлюсь этим хлебом. И, проживши день, оба усталые, вместе молимся, преклонив колени.
И даже в такую минуту, как та, когда она плакала от счастья, что я живой, слыша ее плач, я чувствовал себя виноватым, хоть и не знал в чем. Но, может, вины наши только матерям известны, хотя считается, одному лишь богу. Наверное, она и за меня знала то, чего я сам не знал.
Из нас, четверых братьев, обо мне, думаю, мать больше всего пролила слез. Потом об Михале. Да что Михал, он все равно ничего не поймет, известно. А может, и не надо ему понимать. Но и плакать мало толку. Даже если плакать дни и ночи напролет. Ни разуму это ничего не даст, ни плачу. Хотя иной раз поплачешь и больше поймешь, чем разумом. И уж куда легче становится, когда заплачешь, чем когда поймешь. Потому что только плач соединяет с тем, с кем навечно разлучен.
О Сташеке, об Антеке мать тоже плакала, так уж водится, всегда плачут о тех, кого нет. Но я-то ведь, не считая войны, все время был дома, сызмала и по сю пору, о чем же было плакать! Разве что она надо мной плакала за них за всех. А что жил я, как жилось или как приходилось жить, — значит, не получалось иначе, никто ведь не живет так, как хочется. А даже если б вышло, как хотелось, стало ли бы от этого лучше? Неизвестно, не было ли бы, наоборот, хуже, если б человек жил, как хотел. Может, у каждого не просто такая жизнь, какая есть, а самая наилучшая, какая бы могла быть. Маленький я был, мать надо мною плакала — так все матери над своими детьми плачут. Не только у людей. Корова плачет, кобыла, сука, кошка.