И когда бабушка подняла бокал, ей пришло в голову, что Ветеран, может быть, все-таки жив, ведь в конце концов он пережил столько ужасов, и отчего ему умирать в обычной жизни? Еще она подумала, что до отъезда еще целый час, что на вокзал надо ехать на трамвае и что туман уже рассеивается. Но когда они приехали на Центральный вокзал, осталось совсем немного до отправления поезда, на котором им предстояло доехать до Генуи, пересесть на паром, снова на поезд и вернуться к той жизни, где каждое утро начинается с того, что поливаешь цветы на террасе, потом готовишь завтрак, за ним обед, ужин, и когда ты спрашиваешь мужа или сына, как дела, они отвечают: «Нормально. Все нормально. Не беспокойся» — и никогда не разговаривают с тобой подолгу, как Ветеран, и муж никогда не говорит, что для него ты единственная, что он всегда ждал только тебя и что в мае сорок третьего года жизнь его изменилась — никогда, хотя в постельных услугах ты становишься все более умелой и все ночи проводишь в одной с ним постели. Так что, если Богу не угодно, чтобы она снова встретилась с Ветераном, пусть она лучше умрет. Вокзал был грязный, заплеванный пол усыпан бумажками. Дедушка и папа пошли за билетами — как всегда, сын не захотел с ней остаться и предпочел стоять с отцом в очереди; она ждала их, смотрела на прилепленную к скамейке жвачку, пахнуло уборной, и она почувствовала жгучее отвращение к Милану — такому же уродливому, как и весь белый свет.
На эскалаторе, ведущем к путям, она стояла чуть позади дедушки и папы; ей казалось, что если она повернет обратно, они этого даже не заметят. Туман рассеялся. Она была готова искать Ветерана по всем самым омерзительным улицам мира, просить милостыню, спать на скамейках и умереть от воспаления легких или голода — все лучше, чем уехать.
Тогда она бросила сумки и чемоданы и побежала вниз, расталкивая поднимающихся людей и повторяя: «Извините! Извините!» — у самого конца ее туфлю и полу пальто все же затянуло в эскалатор, она упала, порвала прекрасное новое платье, чулки, ободрала кожу на руках, вся изрезалась, а шерстяной берет слетел на пол. Кто-то помог ей подняться. Дедушка бежал за ней следом и сразу обнял ее, стал ласкать, как маленькую девочку. «Ничего страшного, — говорил он. — Ничего страшного».
По возвращении домой бабушка принялась за стирку ношенного в поездке белья и одежды: рубашек, платьев, свитеров, носков и трусов, все было куплено специально для Милана. Жили они теперь лучше, и у бабушки появилась стиральная машинка
Потом папа слышал, как дедушка позвонил теткам и говорил, какой это ужас — видеть, до чего дошла младшая сестра, с которой все так нянчились, ведь на Сардинии мелкие землевладельцы жили скромно, но достойно, но провал аграрной реформы их погубил, многие вынуждены были уехать, и женщины пошли в прислуги, а для мужа хуже этого унижения нет, мужчины же травятся на заводах, без всякой техники безопасности, и, что еще обиднее, никто их там не уважает, дети в школах стыдятся своих сардских фамилий, со всеми этими «У» вместо итальянских «О». Он ничего такого не ожидал, ведь сестра писала, как у них все отлично, и они думали нагрянуть сюрпризом и обрадовать, а вышел один стыд. Дети набросились на колбасу и окорок, как будто до этого их морили голодом, зять отрезал сыра, открыл бутылку миртовой настойки, расчувствовался и стал твердить, что никогда не забудет, как при дележе имущества дед не требовал бабушкиной части, хотя проку от этого все же не было никакого, они думали, что работой на земле все равно не проживешь, но оказалось, что были правы те, кто остался. Бабушка — тетки же знают, что она не как все, — тоже не смогла этого вынести, а тут еще услышала, что в Далласе застрелили президента Кеннеди, и испортила гору одежды. Ему все равно, деньги приходят и уходят, но сама она так расстроилась, что ее ничем не успокоишь, и сынишка перепугался. Пусть они, пожалуйста, первым же поездом приезжают в город.