В 1892 году вслед за голодом пришел тиф, а затем и холера, и эти болезни всего за несколько месяцев распространились от Астрахани и Каспийского моря до голодающих степных деревень[111]
. Точное число жертв голода и эпидемий остается неизвестным (считается, что только от холеры скончалось чуть меньше полумиллиона человек[112]), однако совокупная статистика, собранная Новосельским, свидетельствует о том, что население заплатило за эти бедствия ужасную цену. По его подсчетам, в 1892 году общий коэффициент смертности в России вырос до 41 случая на тысячу человек[113]. По своему обыкновению государь и министерства сделали ничтожно мало для помощи страждущим. Даже те государственные служащие, в чьи обязанности входил сбор статистики убыли населения, подчас изображали отстраненность и беспристрастность перед лицом кризиса: в должностной переписке, обмениваясь вопросами с коллегами, чиновники прибегали к эвфемизмам вроде “аномального сокращения населения”[114]. Официальные источники не торопились отправлять материальную помощь в пострадавшие районы, и, как правило, эта помощь заключалась в предоставлении возвратных ссуд. В итоге жертвам голода оставалось рассчитывать лишь на благотворительные усилия небольшого по численности, но глубоко возмущенного происходящим российского среднего класса[115].Тогда как в провинции свирепствовали голод и тиф, в городах бытовали другие болезни, а также насилие, которое здесь было более распространенной причиной смертности, чем в деревнях. Говоря о насилии, нельзя не упомянуть и о самоубийствах, хотя в то время они все еще были относительной редкостью. Экономический рост спровоцировал глубокие социальные и культурные перемены, которые постепенно стали проявляться в том, как люди работали, жили и умирали. Заводы и фабрики некоторых отраслей промышленности, в особенности текстильной, по-прежнему располагались неподалеку от сельской местности, черпая отсюда рабочую силу: иногда целые деревни, включая женщин и детей, были рекрутированы для работы на этих предприятиях. Однако благодаря двум крупнейшим инвестиционным бумам, один из которых пришелся на последнее десятилетие XIX века, а второй случился накануне Первой мировой войны, к 1914 году изменился архитектурный облик крупных городов – Санкт-Петербурга, Москвы, Одессы и Баку, изменились и их рабочие районы. Население этих городов росло как на дрожжах и между 1897 и 1914 годами удвоилось. По железной дороге, на возах торговцев и пешком в города из провинции потянулись молодые мужчины – неквалифицированные, часто голодные, не готовые к той жизни, которая им предстояла. Они поселялись в битком набитых бараках, но были рады обрести кров. Работали они сменами по десять-двенадцать часов, “пробуя на зуб” эту новую для себя реальность и свое место в ней и нередко заражаясь революционными идеями.
По большей части эти люди самостоятельно перебирались в город. Женатые мигранты, как правило, не брали с собой жен, так что их рабочие контракты, к которым они изначально относились как к временному эксперименту, запросто могли растянуться на многие годы, оборачиваясь длительной разлукой с семьей. Например, перепись населения 1897 года показала, что в то время как 52,9 процента рабочих-мужчин, проживавших на тот момент в Москве, были женаты, только 3,8 процента из них жили вместе со своими женами[116]
. Внедрение регулирования трудовых отношений в сфере промышленности шло медленно, хотя под давлением рабочих петербургских ткацких фабрик, забастовавших в 1896 году, правительство вынуждено было пойти на уступки и законодательно ввести одиннадцати с половиной часовой рабочий день[117]. Несчастные случаи на производстве и болезни были обычным делом, и домашний быт рабочих мог быть ничуть не менее опасней любой работы: заводские районы плохо снабжались питьевой водой, и по большей части это были слабо освещенные, перенаселенные кварталы, задыхающиеся в чаду фабричных выхлопов[118].