Эти мужчины и женщины нового образца были уверены в своей непогрешимости. Они верили, что оппозиция обречена. Пережиткам старого мира не было места в мире новом. Террор был неизбежен, ибо он служил поставленной цели. Никто из них ни за что бы не признался в том, что получает удовольствие, прибегая к террору. Согласно знаменитому предписанию Дзержинского, у чекиста должны быть “холодная голова, горячее сердце и чистые руки”. Девяностолетняя Юдифь Борисовна Северная, дочь чекиста времен Гражданской войны, вспоминает своего отца как воплощение именно этого идеала – идеала неподкупного госслужащего. Борис Северный (Юзефович) возглавлял ЧК в Одессе, крупном портовом городе на Черном море. Его дочь вспоминает, что Одесса была постоянно охвачена хаосом и паникой. “Гайдамаки, петлюровцы, немцы, белогвардейцы непрерывно сражались врукопашную, – вспоминает она различные силы, боровшиеся за Украину. – А еще французская интервенция. Отец всегда возглавлял подпольную контрразведку. Главным направлением его работы всегда была разведка”. С этой убежденности ее невозможно сбить никакими вопросами и наводящими комментариями. В ответ она всегда отвечает, что вокруг “кишели враги советской власти, была масса бандитов, мы должны были установить какой-то порядок. Бандитизм был ужасающий”. Когда его дочь, привилегированный член новой элиты, начала брать фортепьянные уроки, ее отец все еще разбирался с “ужасающим” беспорядком на улицах города[324]
.На самом деле общий кризис в некотором смысле даже упростил отдельные аспекты работы, выпавшей Борису Северному и ему подобными. 17 июля 1918 года Юрий Готье вопрошал в дневнике: “ [Ч]то же творится и творится ли вообще что-нибудь?” В действительности бывший царь Николай II и вся его семья были только что расстреляны. Приказ об убийстве царской семьи, совершенном 16 июля, пришел из столицы, хотя организовала и исполнила его группа местных екатеринбургских большевиков[325]
. Однако выстрелы, прозвучавшие в подвале Ипатьевского дома, остались практически незамеченными в общей неразберихе. Над самим Екатеринбургом нависла угроза пасть под натиском Белой армии. В других областях страны перед бывшими подданными царя стояли не менее острые вопросы, требующие безотлагательного решения. Готье упоминает убийство Николая II только спустя несколько недель и то почти мимоходом (после длинного пассажа, в котором обсуждает собственные планы отъезда в Харьков)[326]. В раздробленном, пошедшем трещинами мире, изголодавшемся по новостям, не составляло особого труда внедрить и более прямую цензуру, способствующую зарождающейся культуре секретности.Однако помимо цензуры формировалось и новое мировоззрение. Начал складываться новый публичный язык, новый способ описания мира в идеологических терминах. Можно сказать, что размывание слов и смыслов, которое этот процесс повлек за собой, было куда более эффективным, чем откровенная цензура, и нет никаких сомнений в том, что незаметно, исподволь он отравлял работу скорби, горя и памяти. Рассуждая о психологии масс в эпоху революции, Питирим Сорокин писал: “Они зачарованы великими иллюзиями. Загипнотизированные, они не видят того, что реально происходит вокруг них. Вокруг творятся зверства и убийства – они твердят о начавшемся осуществлении братства. ‹…› Повсюду идет внешняя и внутренняя война – массы усматривают в этом начало создания вечного и универсального мира. В реальном мире идет рост небывалого неравенства: большинство лишается всяких прав, меньшинство – диктаторы – становятся неограниченными деспотами – массы продолжают видеть в этом реализацию равенства. Кругом растет моральный развал, вакханалия садизма и жестокости – для масс это подъем морали”[327]
. Те, кто был настроен критически по отношению к происходящему, не участвовал в парадах и не размахивал красным флагом, могли сосредоточить свое внимание почти исключительно на собственном выживании. 15 июля 1918 года, будучи на даче, Готье записал в дневнике: “С раннего утра вышли косить”, “[г]азеты не пришли вовсе; слухов из Сандова также не привезли никаких”, “остается ждать, косить и, по мере сил и возможности, работать за письменным столом”, – а 19 июля добавил: “Вчера я ничего не записывал, потому что весь день работали; косить пришлось в общем около 6 часов”[328]. Мир “Совдепии”, как называл он новое правительство в подражание советскому увлечению аббревиатурами, оставался чем-то отдаленным и отдельным от его московского кабинета и дома в Загранье.Новую мораль куда в большей степени интересовало будущее революции, чем отдельные жизни и смерти граждан. Насилие само по себе часто представлялось необходимым очистительным аспектом революционного процесса. Это отражено и в поэзии, и в искусстве того времени, а также в изменяющейся структуре повседневной речи: