И я отвечал, не боясь высоких слов, ибо они точнее всего и выражали мои чувства, и отражали робкие надежды моих собеседниц, что в мире, может быть, и впрямь существует любовь за гробом. Я без уверток резал правду-матку прямо в глаза: люди всегда стремились увековечить память о своих любимых каким-нибудь бессмертным подвигом; но я время для подвига уже упустил, вот и решил делать то единственное, что мне по силам – ходить на ее могилу
После моих чистосердечных признаний несчастные женщины проникаются ко мне нежностью, граничащей с благоговением, ибо, благодаря мне, их собственное служение тоже возвышается в их глазах: да, любовь-таки и в самом деле серьезная штука, если такой умный, серьезный и немолодой человек вот уже столько месяцев предается столь бессмысленному вроде бы занятию.
Которое именно благодаря моему несгибаемому упорству начинает оборачиваться высшей мудростью. Вот уж именно – выстраданной. Добытой пытками.
Я шел на отпевание, как на бой. Я знал, что стоит мне хоть чуточку расслабиться, и я позорно разрыдаюсь, поэтому всякого, кто начинал приближаться ко мне с прочувствованным, а тем более заплаканным видом, я встречал таким свирепым взглядом, что они бочком, бочком отходили в сторонку, а кто подойти все-таки решался, то осмеливался лишь робко представиться: Федоров, Щербань, Пупкин, и о каждом отзывался Иркин голос через десять, двадцать, тридцать лет: «Упрямый как осел!», «Хитрованчик», «Закатывает речи – люди в обморок падают». Слова не всегда были любовными, а голос всегда – и они это каким-то чудом слышали, даже переругиваясь с нею. А теперь каким-то чудом расслышали, что ее больше нет, и пришли, не поленились – старые, седые, облезлые…
Сгорбившийся Пеночкин горестно покивал издали, и я вспомнил, что Ирка отзывалась о нем с особой нежностью: «Я поняла – он трус!»
В церкви ко мне решилась подойти только Алла Ивановна Лопата, от проповедей которой Ирка однажды – как всегда без злости, со смехом – спряталась по ошибке аж в мужской туалет.
Узкий нос, татарские скулы, выспренняя вальяжность. «Вы должны понять, где обретается покой. Он в пространстве между словами, между мыслями, между делами. Вслушайтесь в это пространство, и вы услышите забытые звуки – шелест листвы, шум ветра, собственное дыхание, удары своего сердца… А еще глубже вы расслышите голос совести, голос Бога, голоса ушедших… Приходите к нам, и Диди Шаратачондра научит вас, как сделать эти голоса своим навигатором». Она единственная не торопилась поскорее завершить свой монолог, ощущая себя единственным умным взрослым человеком в детской толкотне. Куда, несомненно, относила и храм, в котором нам предстояло отпевать Ирку.
Золото, золото, давно хотел узнать, что такое дутое золото, недурная академическая живопись, женские лики, не имеющие ни малейшего отношения к моей Ирке… Но все-таки несравненно большее, чем раскрашенная кукла в полированном тяжелом гробу. Безумная мысль: а если это не она? Она спряталась, а потом вдруг откуда-то вынырнет с обычным своим радостным смехом: «А вы и поверили, дураки?» Хотя бы лет через двадцать. Да хоть бы и никогда, лишь бы я знал, что она где-то есть. А если бы она еще хоть изредка подавала какой-то знак, я был бы вообще на седьмом небе, я бы больше у Господа никогда ничего не попросил!
Многоопытная Алка Волохонская: «Ей наверняка делали трепанацию. От этого очень меняются черты лица». Какая-то бумажная лента на лбу.
Маленький беленький внук у гроба дует на свечку и вообще всячески развлекается. Я был против того, чтобы ему открывать весь этот ужас, но мои невестки, и затеявшие эту церемонию, чтоб все было как у людей, ему наговорили чего-то такого, что он вдруг посмотрел на раскрашенный купол и спросил звонко на весь храм: «А как бабушка улетит на небо, там же крыша?» Остальные мальчики и девочки, дети моих сыновей, как всегда, ведут себя очень прилично. Хотя родители их еще приличнее.
А я прячусь за спинами, я не могу видеть Ирку в этой полированной коробке. И, благодарение всевышнему, никто меня не трогает.