Кажется, это Маркес писал: писателем я стал из робости, мне хотелось, чтобы друзья еще больше любили меня. Зачем я пишу этот дневник — чтобы те, кто ко мне равнодушен, меня возненавидели?
Мне как будто показывают диафильм на обороте полотняной проклеенной карты, где сквозь идущую по саду героиню досадно просвечивают контуры материков, и лишь на пространстве океана ничего не мешает. Вот только никак не выйти к этому океану, сколько ни подкладывай книг под проекционный фонарь.
Я хотела бы собрать все заново, весь свой вишгардский паззл, рассыпающийся на мелкие кусочки: на загоны с сонными овцами, бульканье торфяников, маяки, заброшенные мельницы, камышовые заросли, буны, похмельных рыбаков, скрип чердачных балок зимней ночью, запах скипидара от замшевой куртки егеря, вездесущую осоку, грохот заклепочных молотков с верфи, обломки кораблей на дне.
Но поздно, поздно, моего Вишгарда уже и в помине нет.
Можно собрать его из мелкого песка, летящего в глаза, и запаха йода, из чаек, способных с раздирающим слух мяуканьем взметнуться в небо всей тысячной стаей и осыпаться на тебя серебристым пухом и пометом, когда приходишь за яйцами — голубыми и коричневыми. Можно, но это ненадолго, на минуту-другую.
Я хотела бы собрать его так, как должно быть, но ты же видишь — нынешняя картинка несовершенна, в ней не хватает мамы и сестры, отца и миссис Мол, смотрителя Дрессера и собак Хугина и Мунина, все они умерли, а некоторых я убила сама.
Дневник Луэллина
почему я до сих пор не уехал туда, куда собираюсь? почему это получается у саши сонли — она может убить и закопать, утопить и сжечь — да все, что угодно может, пусть даже на словах
как это у нее —
господи, я скоро весь дневник наизусть выучу, еще пара дней, и я смогу писать за нее, под диктовку ее ошалевших от молчания демонов, которые поразительно напоминают моих собственных
как же медленно это до меня доходило, проступало неумолимо, как веснушки на солнце — она управляется со своими так ловко, что они ей даже на глаза не показываются, а я что делаю? терплю и кланяюсь, терплю и кланяюсь, открытки посылаю с видами, боюсь и пью, боюсь и пью, боюсь, боюсь
и еще — что я буду делать, добравшись туда, куда собираюсь?
полюбуюсь на заколоченные окна и поеду домой? хватит ли у меня куража заплатить свой проигрыш?
ведь тогда суконщик перестанет со мной разговаривать, и я останусь с плотником с глазу на глаз
когда сондерс брана явился в
заказав себе портера, сондерс бесцеремонно сел за мой стол и принялся рассказывать что-то невнятное, нескончаемое о саше сонли, что-то телесное, сумасшедшее, пахнущее рыбой
я почти не слушал его, равнодушно поглядывая по сторонам, пока он не сказал:
я понял, о чем он, и тоже онемел, прикусив губу
вчера я забыл положить травник на место, господибожемой, я так разозлился, что забыл положить его обратно, под плиту из песчаника, он так и остался в моем плаще, в боковом кармане, свернутый в трубку, как арамейский пергамент, я забыл это сделать, и вот — саша ожесточилась и легла под плиту, вытесанную из алебастрового сондерса и своего нетерпения, и теперь этого не поправишь, сколько ни кусай свой рот, луэллин элдербери
что я мог сказать сондерсу, очумевшему от кухонной любви впопыхах? ничего не мог, язык лежал у меня во рту замерзшей плотвичкой, ничего не мог, горло забилось какой-то ледяной окровавленной чешуей
хотя нет, я мог бы прочесть ему из школьного, казавшегося раньше скучным, еврипида: