Отец переживает за меня, я это чувствую. И мама тоже. Я знаю, что оба они где-то здесь и хотят как лучше. Им неприятно сознавать мою нищету, бестолковость и смятение. Они желали бы выдать меня замуж.
В детстве они пугали меня участью мисс Мойл, которую никто не хотел брать в жены из-за мужских замашек и привычки к неразбавленному джину.
Коренастая, коротко стриженная мисс Мойл, старая дева из усадьбы в лощине, давно умерла, но вовсе не от пьянства — в восемьдесят пятом году ее случайно зашибли насмерть на бирмингемском стадионе, там была драка местных болельщиков с парнями из Лидса.
Вернее, мисс Мойл уронили там на землю, а когда она приехала домой, то стала понемногу чахнуть и через полгода почти уже не вставала. Так же, как мой папа после той аварии на Кардиффском шоссе — он вернулся из больницы на своих ногах, а через пару месяцев у него начались боли в костях и почечные колики.
Я помню, как мы с Прю и Сомми решили, что у мисс Мойл в матрасе зашита куча денег — может быть, тысяча фунтов! — и залезли к ней в спальню в тот день, когда Фергюсон забрал старуху на осмотр в больницу графства. Окно было закрыто, но Сомми
По дороге домой Сомми показал нам бронзовую ящерицу с дыркой в голове:
— Это держалка для зубочисток, я сразу догадался. Вряд ли старой Мойл понадобятся зубочистки, а мне пригодится — девчонок в школе пугать. Она прямо как живая!
Зубочистки мисс Мойл и правда не пригодились — она умерла в больнице, а «Сосновая лощина» долго еще стояла пустой, почему-то с двумя табличками сразу: ПРОДАЕТСЯ и СДАЕТСЯ.
В «Сосновой лощине» не было ни одной сосны, так же как в «Каменных кленах» не было кленов.
Иногда я с облегчением думаю, что мисс Мойл так и не увидела своей изувеченной мебели.
Может быть, моя сестра тоже радуется тому, что я никогда больше не видела испорченного ею Дрессера.
… Нет, я предпочитаю свежую, росистую, тугую розу Сомерсетшира любой из этих аляповатых и болезненных диковин, которые годятся лишь в стихи.
Сегодня я зашла в лавку на Джеффри-роуд и сразу вышла — у меня нос заложило от запаха лука, гуталина и лавандовых духов. Хозяйка объявила о своей помолвке, собрались ее подруги, и в лавке стояли жужжание и чад, как будто гарпии мучили там Финея, фракийского царя.
Мне хотелось купить свежих хлебцев, но смотреть на невесту в бисерном платье было невмоготу, и я отправила горничную в Старый порт, в чайную бывшей папиной подруги. Я бы сама с удовольствием прошлась до Трилистника, но не могу, я больше не вижусь с Гвенивер, вернее, она не видится со мной — давно, с тысяча девятьсот восемьдесят восьмого года.
Раньше она меня любила и говорила, что у меня волосы, как на картинах малых голландцев, а ее сын Дерек учил меня играть в шахматы, у них в гостиной стоял старинный столик с фигурами из нефрита. Прозрачно-зеленую пешку я однажды унесла в кулаке, поддавшись внезапному желанию. Вечером мама нашла ее в моей постели и велела отнести обратно, но Дерек меня даже не ругал — просто поставил пешку на место.
Когда мама умерла, Гвенивер взяла меня к себе на несколько дней, а потом отец с ней крепко подружился, я это хорошо помню — каждое воскресное утро она присылала нам свежую выпечку в промасленной бумаге, и так продолжалось целый год, пока в доме не появилась новая папина жена. Лучше бы он женился на волоокой хозяйке Трилистника, у нее тогда была волнистая коса вокруг головы — как на бронзовом бюсте Юноны в Британском музее.
Господи, то Финей с Фетидой, теперь Юнона — почему я все утро думаю то о греках, то о римлянах? Может быть, потому, что учитель античной истории поселился у меня в голове, король-пастух, не умеющий улыбаться, мнимый полицейский, непойманный вор, чокнутый лондонец, собирающий мусор на берегу Ирландского моря.
А может быть, потому, что мой корабль несется по морю в грозу без руля, полный перепившихся фракийцев, покуда рулевой спит и видит
Если бы отец женился на кондитерше Гвенивер, то ее сын был бы моим братом, его покойная жена — моей невесткой, Эдна А. жила бы себе в своей глухомани, ходила там на танцы и знать не знала бы про лиловое озеро Вембанад, а Фенья — та и вовсе не родилась бы.