И вдруг Иштван вздрогнул. На экран прянула тройка истребителей, они пикировали, россыпью белых кубиков возник город, прикрытый шубой дыма, толпа — с этой высоты похожая на пролитую жидкость, она растеклась в сады и пальмовые рощи. Иштван набрал полную грудь воздуха. «Это не Будапешт и ни на один из наших городов не похоже». «Налет израильской авиации на Порт-Саид», — раздался голос диктора. Самолеты вели обстрел, и толпа распадалась на отдельные подвижные фигурки, эти фигурки метались зигзагами, а потом замирали, словно притворялись мертвыми на манер насекомых. Но Иштван понимал: это самая доподлинная смерть. На экране она выглядела даже эстетично, люди кувыркались, как кегли, уважительный шумок пробежал по залу, знающему толк в таких сценах по американским батальным фильмам.
Показ Будапешта начался с памятника, стоящего над Дунаем. Бем в шляпе с лихим петушиным пером, толпа, подняв головы, слушает оратора, взобравшегося на каменный цоколь.
Ничего необычного не было в этом кадре, но Маргит почувствовала, как под ее ладонью пальцы Иштвана мертвой хваткой вцепились в подлокотники кресла, у него изменилось дыхание, он вздернул голову, словно метнулся навстречу картинам на экране. Обычные лица, обнаженные головы поющей толпы он встретил глубокой душевной дрожью, потому что это были венгры, его земляки, он ощущал связь с ними, не постижимую для Маргит, единство, которого ей никогда не будет дано. Украдкой она следила за ним, через его отклик воспринимала смысл образов, переменчивых, как гонимые ветром облака.
Наезд камерой на полуоторванную табличку с надписью «Stalin korut», из-под нее видно прежнее название «Andrassy». Объектив переводят на улицу, по которой течет толпа, со зданий свисают длинные полотнища с белой полосой посередине, а в центре этих полос — дыры… Звезду повырывали. Артиллерийская батарея в парке ведет огонь в промежуток между домами, солдаты в мундирах, похожих на русские, с бантиками на пилотках, баюкают на руках длинные снаряды. У тех, кто командует, изо ртов вылетают облачка пара… Звука нет, только музыкальное сопровождение, кадр дергается, видимо, съемку вел с руки случайный свидетель. Толпа на тесной площади, головы задраны, вдруг из окна на пятом этаже вылетает человек, грузно, как мешок муки, ударяется о булыжник, поблескивающий от влаги. Других, одетых в мундиры, выводят из дома, пинками гонят к стене, какой-то молодой мужчина в вязаной шапке с кисточкой размахивается двустволкой и наотмашь бьет по спине упирающегося офицера с такой силой, что отламывается приклад… Взбешенный, он продолжает свое, орудуя стволами, как колом, отломанный приклад с ремнем прыгает по булыжнику. Люди в мундирах, стоящие у стены, тянут руки, что-то объясняют, умоляют. И вдруг судорога искажает их лица, они делаются как дети, корчащиеся от страха в темноте и кричащие: «Мама!» А это уже в них. Они падают тупо, не защищенным рукой лицом ударяются о плиты тротуара, другие, отшатнувшись к стене, оседают, трутся о нее спинами, оставляя черный след, потому что кровь на экране выглядит черной, а мольба о пощаде — черным пятном открытого рта, — черные знамения ночи, которая обвалилась на них.
— Нет, нет, — доносится из зала звенящий от отвращения голос. Иштван оборачивается, словно хочет увидеть, кто крикнул.
Горящие дома, танки, целая танковая колонна, украдкой заснятая из-за шторы, она грузно сворачивает в неизвестность, куда-то за угол, как составная гусеница.
— Я живу недалеко отсюда, — шепчет Иштван в ухо Маргит и тут же устремляет взгляд на интерьер комнаты на экране: острое лицо фанатика, кардинал дает интервью в американском посольстве.
Тут уже есть звук, и после первых венгерских слов вступает диктор и читает перевод. Маргит, довольная, что, наконец, хоть что-то может понять, кивает в такт. И слышит шепот Иштвана:
— Призвал к оружию, а сам сбежал. Он тоже повинен в этой крови.
Пропускной пункт на границе, толпа, волокущая чемоданы и узлы. Льет дождь, холодно, потому что дымится пар изо ртов, кто-то кого-то упрекает, плачет. Солдаты бросают оружие перед офицером погранохраны. Австриец отработанным движением ощупывает бедра беженца, проверяет внутренние карманы шинели, спрашивает на жестком немецком диалекте: «Гранаты есть? Оружие все сдано?»
Женщины в белых чепцах с повязками Красного Креста на рукавах несут с полевой кухни еду для детей. Весь экран заполняет наезд камеры: улыбающееся детское личико со слезами на щеках, снятое поверх солдатского котелка, над которым клубится парок.
Сами набегают слезы, Маргит шмыгает носом. «Он мог там быть, — сжимает она руку Иштвана, — его могли убить, похоронить вон под теми страшными безлистыми деревьями со змеящимися ветвями. Хоть бы удалось ему уйти за границу… Запад спешит, Запад непременно ему поможет». И пламенем вспыхивает в ней радость, ведь он же здесь, в Дели, за границей, очень далеко от Венгрии, он не вернется туда, потому, что она остановит, преградит дорогу.
— Видела, как было?
— Ужасно.
Иштван вздрагивает, Маргит чувствует это и поправляется:
— Грандиозно.