И сам дом Анико со всех сторон напоминал праздничную выставку никогда не вянущих цветов, каких ни у кого в Айлисе не водилось. В этом доме Мирза Вагаб обосновался после армянской резни 1919 года. Поговаривали даже, что этот, один из самых красивых в Айлисе, домов получившему образование в Стамбуле Мирзе Вагабу лично подарил предводитель турок Адиф-бей. Как же не поверить после этого, что только чудо правило всеми деяниями Анико, если именно в этом дворе, превращенном ею в настоящий цветник, произошло то самое кровавое побоище, учиненное Адиф-беем? Анико конечно же не могла не знать этого. Быть может, разводя свои цветы, она преследовала определенную цель — хотела увековечить память каждого из убиенных соплеменников? Доказать, что после каждого убитого армянина остался на земле цветок? И хотела, чтобы это понял каждый мусульманин Айлиса? Возможно, кровь, пролитая некогда в том дворе, до сих пор бурлила в памяти Анико, и единственным средством унять кровоточащую память стало для нее украсить цветами свой двор и все аллеи Вангской церкви.
В памяти Садая Анико оставалась не только как прекрасный человек и женщина, но и как какой-то особый — веселый и звонкий — голос. Голос, вобравший в себя весь Айлис — с его домами, церквями, горами, дорогами, деревьями, ручьями и родниками, — звонкий вестник наступающего утра. Потому что просыпалась Анико всегда на рассвете и громко распевала на своей высокой веранде, словно хотела возвестить всем айлисским мусульманам, что в Айлисе еще живет и звучит армянский голос.
В отличие от Айкануш она и в вангскую церковь всегда шла шумно, шагала по старой горной фаэтонной дороге и громко разговаривала. Во всеуслышание вспоминала бросившуюся со скалы Эсхи, проклинала Адиф-бея, издали начинала ругать Мирали киши, превратившего самую красивую айлисскую церковь в свою жалкую кладовую. Голос Анико, никогда не забывавшей упомянуть, что она приняла мусульманство и стала женой столь благородного и ученого человека как Мирза Вагаб, казалось, не имел ничего общего с голосом армянской девочки-сироты, чудом спасшейся от турецкого штыка. Это, вне всякого сомнения, был доносящийся из глубины веков голос истинной хозяйки Айлиса. Одним словом, это был утренний голос Айлиса!..
Живя в Баку, Садай Садыглы часто слышал его в своих айлисских снах, и сколько бакинских утр для артиста начиналось именно с этого голоса.
В ту самую пору, когда на похабно-продажной, как у старой шлюхи, роже старого мира только начинали проявляться признаки подло-неизбежного столкновения мусульман с армянами, Садаю Садыглы приснилась странная церковь. Странным было то, что она не походила ни на одну из айлисских церквей. И в то же время в ее устрашающем, мистическом облике было что-то от каждой из них.
В том сне нельзя было определить время года. В Айлисе было раннее утро, рассвет только занимался, село с трудом вырывалось из ночного мрака. В горах, на теневой стороне, еще островками лежал снег. Над ними барашками стояли редкие белые облака. И еще — космический, мистический свет: и чужой, и в высшей степени родной, знакомый!..
Высокие белые стены церкви, привидевшейся Садаю во сне, с внутренней стороны потрескались, сквозь образовавшиеся щели и просачивался в церковь этот свет, и непрерывно лился наводящий ужас звук, похожий на жужжание пчелиного роя, словно откуда-то из совершенно иного мира вливался он прямо в церковь, а оттуда — сквозь потрескавшиеся стены — с дьявольской страстью спешил разнести по миру какую-то принесенную им страшную весть.
И с тех пор тот неземной странный шум беспрерывно преследовал Садая. Из радиоприемника, с экрана телевизора, из революционных, религиозных и разных патриотических листовок, расклеенных тут и там на стенах подъездов и уличных столбах, с заголовков статей, чернеющих крупными буквами на первых страницах газет и журналов, — отовсюду слышался артисту тот светозвук, сеющий по миру небывалый ужас. Для него было непостижимо, почему в пору, когда, казалось бы, никто ничего не боится, он должен жить с постоянным ощущением страха. Почему в каждом слове, прочитанном в газетах, услышанном по радио, телевизору, из уст ораторов на площадях, женщин на улицах, ему слышалось предвестье трагедии. Почему мрачно становилось у него на сердце при виде беременных женщин или юных пар, гуляющих в парках, на бульваре: неужели одному ему выпал на долю страх за будущее всех людей? Что так напугало его в свое время, что теперь он приходил в ужас при одной лишь мысли о том, что этот рев улиц и площадей рано или поздно приведет к власти нового Хозяина? Почему именно ему, Садаю Садыглы, суждено уже сейчас испытывать боль и страдания от неминуемого кровопролития?