Мы возвращаемся домой в переполненном автобусе. Девочка-подросток в бело-зеленом полосатом платьице, юная и свежая, как молодое деревце, встает и уступает мне место. Какая умница. Я спешно киваю в знак благодарности, боясь показать свои неуместные слезы. И снова становится так странно от того, что глаза мои оставались сухими, когда умирали мои мужчины, а сейчас изливают соленую воду по такому банальному поводу. Нет этому объясненья.
Я сижу прямо и неподвижно, не глядя по сторонам, как дешевая гипсовая фигурка в витрине лавки безделушек.
— Мы хотели прокатиться на машине после Ужина, — говорит Дорис. — Не хотите с нами?
— Куда?
— Да просто куда-нибудь за город.
Я киваю, но голова моя занята совсем другим. Пытаюсь найти ответы на свои вопросы. Как же трудно порой сосредоточиться на главном. Всегда что-то мешает. Никогда у меня не было возможности остаться наедине с собой и подумать, вот в чем моя беда. Неужели Бог один, а все видит? Я представляю Его в ореоле пречистого сиянья, в коротеньком белом пиджачке, с белой и масляной, как цинковая мазь, улыбкой: Он сидит на небесах и обращает космический или комический ледяной взор на то, что Его заинтересует. Или нет: у Него много голов, целый комитет, и все они спорят и пререкаются друг с другом. Но я не могу сосредоточиться, ибо одновременно думаю о том, что такое барий, какой у него вкус и стошнит ли меня от него.
— Ну так что — едете? — говорит Дорис.
— Что? Куда?
— За город. Я же говорю: мы хотели покататься после ужина.
— Да, да. Конечно, еду. Что ты спрашиваешь одно и то же? Я уже сказала — еду.
— Вы не говорили. Просто хочу знать наверняка. Марв терпеть не может, когда передумывают в последнюю минуту.
— О Боже. Никто не передумает. Нечего на меня наговаривать.
Глядя в окно, она говорит себе под нос:
— Угу, а к ужину забудет, и опять все накроется медным тазом.
После ужина меня загружают в машину, и вот мы уже катим по дороге. Я сижу на заднем сиденье одна. Окруженная со всех сторон мягкими подушками, я чувствую себя яйцом в надежной упаковке. Однако я рада, что мы поехали. Обычно у Марвина после работы уже ни на что нет сил. Вечер выдался чудесный, прохладный и ясный. На фоне чистого неба отчетливо вырисовываются горы: те, что поближе, кажутся ярко-голубыми — цвета человеческих глаз или перьев сойки, а те, что подальше, — все больше туманно-фиолетовые, словно привидения.
Все было бы просто замечательно, если бы не резкий голос Дорис, напоминающий писк запыхавшейся мыши. Она считает своим долгом объяснять мне все, что видно из окна. Наверное, держит меня за слепую.
— Ну надо же, как все зелено вокруг! — говорит она, как будто поражаясь тому, что поле не алое, а ольха почему-то не цвета морской волны. Марвин молчит. Равно как и я. Разумному человеку тут сказать нечего.
— Урожай вроде бы будет хороший, — продолжает она. И это я слышу от человека, который всю жизнь прожил в городе и не отличит овса от осота. — Ой, а черники-то вдоль канавы! В этом году прямо раздолье. Как созреет, надо будет на варенье насобирать — как думаешь, Марв?
— Косточки будут застревать в протезе, — говорю я, не в силах удержаться. Она носит зубные протезы, в то время как я каким-то чудом до сих пор сохранила собственные зубы. — Из черники лучше делать вино.
— Тем, кто его употребляет, — обиженно фыркает она.
Дорис всегда использует глагол «употреблять» в отношении вина и табака, подчеркивая некую непристойность этого занятия.
Но вот она уже снова в образе жизнерадостного экскурсовода.
— Глядите-ка, черные телята! Какая прелесть!
Если бы ей хоть раз в жизни довелось брать их за только что высунувшиеся головы и вытаскивать из чрева матери, она бы называла их какими угодно словами, но только не прелестью. Признаться, я и сама всегда симпатизировала существам, с трудом появляющимся на свет и не знающим, что их здесь ждет. Но Дорис — та в этом ничего не смыслит, зато бурно восторгается при виде телят, вот что меня раздражает. Впрочем, почему это я решила, что она в этом ничего не смыслит? Она родила двоих детей, так же как и я.
— Дорис, ты закроешь когда-нибудь рот? — говорит Марвин, и, возмущенная, она лишь беззвучно шлепает губами, словно камбала.
— Марвин, ну зачем же так грубить? — Странно, но я на ее стороне, хоть никто и не скажет мне за это спасибо.
Дальше мы едем в молчании, и вдруг я вижу черные железные ворота. Я ничего не понимаю. Почему Марвин сворачивает с дороги и заезжает в открытые ворота? Причудливые завитушки кованых букв складываются в знакомое мне слово: СИЛЬВЕРТРЕДЗ.
Я высвобождаюсь из моего подушечного футляра и вцепляюсь в сиденье. Пульс зашкаливает, сердце стучит, как у обезумевшей от страха птицы. Я пытаюсь взять себя в руки. Надо как-то успокоить сердце, иначе оно разобьется о грудную клетку. Но оно буйствует, пытаясь вырваться на волю.
— Марвин, куда мы едем? Скажи, куда?
— Не волнуйся, — говорит он. — Мы просто…
Я тянусь к двери, пытаюсь совладать с ручкой и поднять кнопку.
— Я туда не пойду. Слышите? Не пойду! Я выхожу. Сейчас же, сию минуту. Выпустите меня!