— Мне все равно, Марвин. Совершенно все равно.
— Точно? — хмурится он.
— Точнее не бывает. Общая ли, двухместная — все равно.
— Ну ладно. Просто не хочется выглядеть идиотом — то одно попрошу, то другое…
— Понимаю. Иди, Марвин. Я устала.
Он уходит, а я переворачиваюсь на бок и закрываю глаза. Эльва Жардин, проходя мимо моей койки, на минуту останавливается. Я чувствую прикосновение грубой ткани ее сорочки. Глаз я не открываю.
— Спит, — шипит Эльва. — Вот и ладненько, это полезно.
Это последние ее слова, которые я слышу, ибо за мной приходят с большой каталкой, грузят на нее и увозят. Занавески Эльвы сдвинуты. Она уединилась там с медсестрой и, занятая каким-то таинственным ритуалом, не знает, что я уехала. Миссис Рейли, словно исполинский слизень в летаргическом сне, храпит из своей койки. Катясь по коридору, я слышу отголоски песни миссис Доберайнер, напоминающей комариный писк.
X
Мир стал еще меньше. Как быстро он сужается. Следующее жилище будет самым тесным.
— Следующее жилище будет самым тесным в моей жизни.
— Что? — рассеянно переспрашивает медсестра, поправляя мою подушку.
— Строго по моему размеру.
Она потрясена.
— Нельзя так говорить.
Как она права. Неудобная тема, табу. В детстве я точно так же относилась к разговорам о нижнем белье или физической стороне любви. Но мне хочется взять ее за руку, заставить слушать.
Для меня. Не для нее. Я не беру ее за руку и ничего не говорю. Только расстроится. Будет мучиться, что сказать.
Палата светла и просторна. Лимонные стены, отдельный туалет. На светло-желтых шторах — изображения дельфиниума. Я всегда была неравнодушна к тканям в цветок, если только они не слишком броски. Но такая палата наверняка стоит целое состояние. Как только я начинаю об этом думать, эта мысль лишает меня покоя. Подумать страшно, сколько она может стоить. Марвин не говорил. Надо его спросить. Не забыть бы. А вдруг моих денег не хватит? Главное, чтобы им не пришлось платить. Марвин-то заплатит, в этом я не сомневаюсь. Но я не стану просить. Пусть переведут обратно в общую. И точка.
Вторая кровать пуста. Я одна. Снова приходит медсестра, уже другая. Этой никак не больше двадцати, и она такая тоненькая, — непонятно, как в таком хиленьком остове вообще теплится жизнь. Живот впалый, груди — как две черносливины, не больше. Наверное, такие фигуры в моде. Допускаю, что ей нравится ее худоба. Бедра у нее такие узкие — что она будет делать, когда соберется рожать? Или даже когда выйдет замуж. Места внутри — не больше, чем в дуле игрушечного ружья.
— Ох и худющие пошли нынче девчонки.
Она улыбается. К замечаниям сумасшедших старух ей не привыкать.
— Поди, и сами в молодости были худышкой, миссис Шипли.
— Так вы меня знаете? — говорю, а затем вспоминаю, что в ногах моей кровати есть карточка с именем — выставила себя дурой. — Да, в вашем возрасте я была стройная. И волосы были черные, в полспины. Многие считали меня симпатичной. Конечно, глядя на меня сейчас, такого не скажешь.
— А вот и скажешь, — говорит она, чуть отступая и оценивая меня с расстояния. — Я бы сказала, не симпатичной, а интересной. У вас очень яркие черты. Такая красота не портится. Вы и сейчас очень интересная.
Я прекрасно понимаю, что она мне льстит, но мне все равно приятно. Какая приветливая девочка. Мне кажется, это именно приветливость, а не жалость.
— Спасибо на добром слове. Вы хорошая. И счастливая, потому что молодая.
Зачем я это сказала? Никогда не говорила первое, что приходит в голову. Совсем разболталась.
— Пожалуй, — она улыбается, но уже по-другому, напряженно. — А может, это вам везет, а не мне?
— Мне? И в чем же, скажите на милость?
— Ну… — мнется она, — вы целую жизнь прожили. Ее уже не изменишь.
— Вот уж сомнительное счастье, — сухо говорю я, но она меня не понимает, конечно. Так мило общались, и на тебе — все испорчено. Какая-то тревога проглядывает в ее глазах, только я не пойму, откуда она. Что ее беспокоит? Что вообще может беспокоить такую молодую и привлекательную девушку, с ее-то здоровьем и образованием, которое всегда обеспечит ее работой? Я думаю об этом и в то же время понимаю, насколько глупы мои рассуждения. Поколения меняются, беды остаются.
— Отдыхайте, — говорит она. — Я еще попозже загляну, проверю.
Но вот на меня опускается длинная ночь, а она не идет. Голосов нет. Ни одной живой души. Я засыпаю и просыпаюсь, засыпаю и просыпаюсь, и вскоре я уже не знаю: то ли я сплю и мне снится, что я бодрствую, то ли бодрствую, воображая, что сплю.