На следующий день Волькша зашел к волхове: у Ярки расстроился живот и он, как заботливый брат, тут же помчался за снадобьем. Но в огромном доме Лада была одна. Получив пучок травы от недержу, Годинович помялся, но все же спросил:
– А где Кайя?
– Нету, – ответила ворожея: – Ушла еще затемно. А что?
Под пристальным взглядом Лады Волькша потупился. Неужели девушка все рассказала волхове? И хотя пакостником и вором был его приятель, Годиновичу стало погано на душе.
– Ничего, – выдавил он.
– Ничего так ничего, – покачала головой ворожея: – А то, она просила передать какому-то Олле, чтобы тот не вздумал ее искать. Ты не знаешь, кого она имела в виду?
Волькша покачал головой и поплелся восвояси.
Часть 2
Кайя
Весна
Весна в тот год пришла очень рано.
На Ярилов день[138]
снега уже сошли. А через седмицу по Волхову пошел Ильменьский лед. Только в борах кое-где еще серели ноздреватые сугробики.Цветень[139]
только начался, а земля на полях уже была готова под ярь.[140] Старики кряхтели и пророчили возврат холодов. Дескать, иной год и в начале Травеня[141] бывали такие морозы, что весь посев вымерзал, и приходилось пахать и сеять сызнова.Ладонинцы ходили к Ладе за советом: орать или подождать? А та только разводила руками. По одним приметам, точнее которых и быть не может, холода ушли окончательно. А по другим, которые испокон веку не обманывали, выходило, что зима злобится где-то за Белоозером и, того и гляди, еще предъявит свои права. Она даже в Навь ходила, спрашивала. Только и дасуни ничего путного про погоду сказать не смогли.
– Тут уж как Мокша свою кудель спрядет.[142]
Может и так, и так повернуться. Такой уж странный нынче год.Хорс первым решил поверить теплу и вышел пахать.
От зимней болезни его щеки ввалились и покрылись сеткой морщин, но под бородой это было почти незаметно. Все равно, даже похудевший ягн мог вспахать поле и без быка. Однако, когда он тащил по городцу свое кузло,[143]
соседи пялились на него как на диво дивное. Но причиной тому был не он сам и не его решение начать сев раньше других, а рыжий верзила, что топал рядом с ним. В прежние годы Олькшу видели с отцом только, когда родитель прилюдно поучал его тумаками и затрещинами. Выгнать Рыжего Люта работать в поле было совершенно невозможно. Строптивца было легче убить, чем заставить ходить за плугом.Может, оттого и решил Хорс прежде всех выйти в поле, дабы вся Ладонь полюбовалась на его отцовское счастье. Вот ведь и он теперь, прямо как Година Евпатиевич, бок о бок с сыном орать идет! Хоть и не понимал косматый великан, как ему такая Доля улыбнулась, так ведь куда важнее, что родительская Недоля от него отстранилась.
Остаток зимы Хорс и Олькша ползали по дому, как осенние мухи. Ели, не в пример другим временам, мало. Говорили и того меньше. Только счастливая Умила лопотала без устали. Из ее трескотни и узнал хозяин дома былицу своего исцеления. И про то, как лихоманка скрутила его в бараний рог. И про то, как Олькша с Волькшей пропадали три дня в зимнем лесу в самые Каляденские морозы, когда птицы на лету мерзли. И про то, как Годинович притащил оглоушенного Ольгерда домой, и тот не мог очухаться целую седмицу. И даже про то рассказала Хорсова жена, что привели пацаны из леса карельскую шаманку, которая с Ладой-волховой одну ночь пошепталась, а на утро оседлала белую сову и была такова. Бабьи разговоры, конечно. Однако в Ладони никто большего о Ладиной зимней гостье не знал, кроме двух приятелей и самой ворожеи.
Но волхову лишний раз без важного дела Умила даже окликнуть боялась. А Годинов Волькша пироги с морошкой за обе щеки уплетал да нахваливал, а как разговор заходил об их походе за барсучьим молоком, принимался рассказывать небылицы, которыми разве что малолеток пугать, чтобы те далеко в лес не заходили. Сына же Умилы, так тот и вовсе на любой спрос молчал, как снулый окунь: глаза застылые, острые перья[144]
во все стороны торчат, не тронь, не тревожь.На все эти суды-пересуды Хорс только удивленно поднимал брови да вопросительно поглядывал на Ольгерда. Но тот не щерился и не сквернословил как обычно, а тупил глаза. От воспоминания о разъяренной толпе самоземцев, приходивших править непутевого забияку, мерзкий холодок пробегал по хребту ягна. А вдруг как опять набедокурил сыне? Зло накуролесил. Напакостил так люто, что боится лишний раз из дома выйти.
Так они и молчали седмицу за седмицей.
И вот, однажды, когда уже звенела первая капель, Хорс чистил стайку[145]
и что-то бубнил себе под нос. Он устал гадать, что за шкода скрывается за Олькшиной тихостью. Но задать об этом вопрос напрямую не мог: ни в семье его отца, ни в семье деда старший никогда и ни о чем не спрашивал младшего. Не по чину. Коли есть надобность, сын сам все расскажет и совета попросит. Коли нет, так и разговора нет.– Отече, – услышал он голос Ольгерда за спиной, – поговорить бы надо.