— Здрасте… — без стука просунулся тот в дверь. Что он не вошел, а лишь просунулся, Иван определил по тому, как коротко скрипнула дверь.
— Проходи, Сема… Что не проходишь? — позвала Прасковья.
Иван молча, нарочито громко схлебывал с ложки щи.
— Да не, теть Паш, натопчу. Дядь Вань, я вам фотку принес… Ну, ту… Где вы с Муськой… — За три с лишним месяца еще недавно ломкий Семкин голосишко установился в ровный и негромкий подба́сок.
— Ну-ка, ну-ка, как они там? — полюбопытствовала Прасковья.
«Экий чертенок въедливый… В чем добром бы так. Дался я тебе с этой карточкой… И Пашка туда же, а ведь не дура вроде», — усмехнулся в усы Иван, которого всё: и Семкина въедливость, и собственная неприязнь, и простодушное любопытство Прасковьи — вдруг позабавило.
— Здорово-то как! Муська, прям, будто мышь увидела… Вот-вот сиганет! — живо отозвалась Прасковья. — Ну-ка, Вань… — тут она, видать, опомнилась. — Спасибо, Сема… Спасибо… Я тебе яблочко… — не по возрасту часто прошлепала босыми пятками к столу и обратно. — Ешь, на здоровье… — голос ее звучал уже неуверенно, виновато. Семка ушел…
«Как я там? Занятно вообще-то… У Паши спросить? Тьфу, глупость! Господи, неужто так много в жизни нагрешил, что не доведется увидеть? Постой-ка, Ваньча, а ведь что получается… Малый-то мог, ну чего угодно и кроме меня наснимать — торопился же, а снял не кого-нибудь… Мог: отца, мать, ребят, черта-дьявола, не все ли равно… Знать, провиденье подсказало. Провиденье… Точно! А? По-моему… Да что там, раз снял, да еще и карточку принес, значит, увижу. Точно!» — неожиданно повернулись Ивановы мысли. Слыша тяжелое дыханье Прасковьи, определил, что она так и стоит у порога, и, тыкаясь рукой вперед, пошел к ней. Уткнулся пальцами в мягкое, мелко подрагивающее плечо…
— Ну, началось опять… — с жалостью и досадой бросил он. Грубовато нащупав трясущуюся, податливую руку жены, более чем осторожно взял из нее лощеный прямоугольник и, держась за стену, побрел в комнату, подальше от тихих Прасковьиных слез. В тот же вечер он положил снимок в укладку, к часам…
Иван уже долго глядел на него, но внимание было рассеянно, и виделось пока не столько запечатленное на снимке, сколько с ним связанное. Наконец, с усилием заставил себя сосредоточиться… И что? Те же торчащие на макушке седые лохмы, отечное лицо… Разве что… Губы явно сердито сжаты, а взгляд широко раскрытых глаз несуразно с той сердитостью почти бессмысленно улыбчив, недоуменно кроток… У Муськи взгляд был осмысленней. Ивану стало жутко, он резко, не без отвращения швырнул снимок обратно в укладку. Потрясенный увиденным, он чисто машинально поддел отверткой крышку часов, чисто машинально определил неисправность, принялся за работу. Иван был не в состоянии дать себе отчет в том, чем занимается… Так же механически мог бы тогда поесть или причесаться. Пальцы, однако, были безошибочны, чрезвычайно уверенны, чего им, наверняка, не хватало б, даже при полной с его стороны отдаче, продолжай Иван оставаться в буйном, радостном возбуждении, что охватило его с полчаса назад, когда вспомнил о часах… Ему бы здорово мешали тогда благоговейная робость, почтение к ним, потому что если зрячие глаза были для него жизнью, то часы (именно и только эти) лежали сейчас на столе молчащим сердцем той жизни; Иван же был лишь сельским часовщиком, а не сердечных дел мастером. Они вместе сумели вернуться из прошлого, казалось, уже вчерашнего и снова войти в настоящее. Часы были единственным, что вернулось с ним оттуда… Хотя очень явственно сквозь крошечные шестереночки в корпусе, которые Иван бездумно и всё ж точно, верно пробовал отверткой, видел он сейчас то, что осталось позади, замерло, поросло быльем…
В комнату заглянула пришедшая в свой обеденный перерыв Прасковья. Она поварила в районной столовой… Улыбнулась, хотела подойти, но увидела, что он занят… Теми часами. Теми… Прасковья на цыпочках вышла в кухню, тихонько занялась обедом. Иван не заметил ее прихода… Прошлое мелькало перед ним обрывочно и непоследовательно; отдельные виденья были неожиданны и плохо вязались с чем-либо определенным, одни возникали на мгновенья, другие задерживались…