«…Сегодня взволновала встреча с кузнецом Смагиным в железнодорожном цехе горного транспорта. Он встретил меня молча. Я села на скамейку и смотрела, как он выхватывал из огня раскаленные заготовки и ожесточенно бил по ним ручным молотом. На душе тоскливая тревога: немцы у самой Москвы. А тут еще закопченные стены деревянной кузницы и жесткое с рыжеватыми усами сумрачное лицо Смагина. Всем своим видом он, казалось, говорит: «Сидишь? Ну и сиди». Я и сидела, ждала, когда он заговорит. И вот, сунув в огонь заготовку, Смагин сел рядом на скамейку, достал кисет, закурил.
— Да-а, — вдруг проговорил он протяжно, словно продолжая начатый разговор. — Наша гора Магнитная, как железная крепость. И в людей влила железную силу. Фашистский немец еще не познал этого. Но познает непременно, когда расшибет лоб».
Было это 17 октября 41-го, и запись моя в тетради кончалась так:
«В эти дни, когда немецкие войска подошли к Москве, во мне не гаснет вера, что мы покончим с Гитлером так, как Александр Невский — с псами-рыцарями…»
Я привожу здесь свои записи потому, что они связаны с людьми, навеяны встречами с ними. В военную пору, в какой-то миг они открыли корреспонденту свою душу — душу народа.
Вскоре появилось в обиходе забытое слово — госпиталь. Его оборудовали в двух рядом стоящих школах — восьмой и тридцать первой. Нас, новоиспеченных сестер запаса, направили сюда на помощь медперсоналу. На запасные пути прибыл санитарный эшелон. Мы принимали из вагонов и укладывали на носилки раненых. Они были ОТТУДА. Они несли в себе запах пороха и крови. Мы шли с носилками через плотную толпу женщин и детей, обступивших длинный состав. Женщины с тоской и слезами вглядывались в бледные измученные лица, в надежде увидеть кого-то своего — мужа, отца или, как я, — брата.
Хирургом в госпитале был старейший магнитогорский врач Степан Кириллович Головин. Сутулый, сухощавый, с густыми нависшими бровями и длинными седыми усами, он одет по-военному — в китель и сапоги. Степан Кириллович сутками не покидал операционную. Он распорядился, чтобы и мы, начинающие медсестры, присутствовали на операциях.
Степан Кириллович, усталый, после операций зачастил в палату, где лежал молодой красивый веселый парень с густой черной шевелюрой. У него была ампутирована нога ниже колена. Культя была страшной: очевидно, опасаясь газовой гангрены, полевые хирурги сделали продольные разрезы. И хотя обширная рана затягивалась, культя раздувалась и была похожа на раскрытый зонт с синими и пунцовыми полосами.
— Слушай, — глухо говорил раненому Головин, — ты молодой, сильный, будешь жить долго. Но к твоей «трубе» не подойдет ни один протез. Неужели будешь скакать на деревяшке, как инвалиды гражданской? Надо сделать ампутацию. «Трубу» твою отрежем чуть выше колена. Потом подберем протез, и ты будешь молодцом.
— Нет, — резко возражал парень.
Может, он боялся повторной операции, может, того, что нога станет еще короче. Но хирург не отступал. Не одну самокрутку выкурили вместе, и, наконец, согласие солдата было получено.
Степан Кириллович, участвовавший в гражданской войне, встречаясь с увечьем людей, думал о их жизни, о том, чтобы это увечье меньше приносило в будущем страданий физических и нравственных.
Как-то в затишье между операциями Степан Кириллович вспомнил гражданскую войну, на которой тоже был хирургом. Тогда в полевых условиях довелось ему удалить осколок из сердечной мышцы.
— Все хотел описать этот случай в медицинском журнале, да так и не собрался, — говорил он с сожалением.
И я собиралась тогда написать о Степане Кирилловиче, да так и не собралась. Кроме короткой дневниковой записи. Военная обстановка бросила меня на другой участок — на выпуск листовок «Больше стали фронту!»