Дети... Они и на детей-то не похожи - слишком много поразнюхали раньше времени по грязным закоулкам пригорода. С голоду они и без меня не пропадут. Теперь уж нет. Просто вырастут хитрыми и злыми, увертливыми городскими дикарями, какими полна окраина. Это из теперешнего далека нам представляется все так стройно и ясно в прошлом: старого режима не стало, помещиков нет, на фабриках нет капиталистов, - значит, все светло, чисто и радостно, безоблачно. Но все кулаки, лабазники, нищие, проститутки, воры, налетчики, бандырши, гадалки, барахольщики, сифилитики, дезертиры всех армий, алкоголики, рыночные жулики, сводни, мальчишки-форточники, фальшивомонетчики, трактирщики, перекупщики и прочие - имя им легион, - все остались и все роют свои подземные ходы, приспосабливаясь к новой жизни, и вовсе не думают вымирать и уходить из жизни сами собой.
В те дни, когда я у них, - в доме мир. Володя тоскует, но никогда не пьян, и дети, глядя на него, изумляются, сбитые с толку, побаиваются, что я не поверю, каково тут у них бывало без меня, успокоюсь и брошу их опять.
Вафля сидит тихо и смотрит всегда в сторону. Прежде чем улыбнуться, сначала отвернется ото всех и тогда уже засмеется в угол, ко всем спиной.
Сильвестрову старую квартиру бросили, им дали две комнаты. Свободных пустых квартир в Петербурге сколько угодно - бери бумажку с печатью и поселяйся. Однажды остаюсь ночевать, после долгого недосыпа.
Просыпаюсь с ломотой в спине на маленьком диванчике, вместе с Катькой. Диванчик изящно изогнут, стеган витыми шнурами - спать на нем хуже, чем на нарах. Но нар в квартире нет, а атласные диванчики и столики, дрожащие на изогнутых тонких ножках, сохранились от прежних хозяев.
Просыпаюсь и сразу взглядом натыкаюсь на подстерегающие меня глаза. Не дыша смотрят, ждут. Увидели, что я проснулась, сползают с тахты, на которой спали все трое вповалку, потихоньку подбираются ко мне поближе, один другого лучше: лохматые, в серых солдатских подштанниках до подмышек с черными ротными штемпелями. И все - потихоньку почему-то. Точно боятся, что спугнут меня, я вспорхну и улечу в окно. Опять от них уйду...
Все это давно копится, назревает. Ночью, когда никто не слышит, Катька горячим умоляющим, потаенным шепотом, дыша и целуя меня в самое ухо, повторяет: "Саня, ну, Санечка, Сань, а Сань!.. Ну собачка, ну что тебе стоит, выходи ты за нас замуж! Вот хорошо будет... Вафлю возьмем в дети!.."
Я смотрю на этих троих лохматых мал мала меньше. Надо их постричь. Пора вставать кормить, надо с Вафлей решить... Я долго думаю, а они стоят и ждут чего-то. Нечаянно вслух выговорила последнюю мысль, с тоской, с отчаянием от чувства петли на шее:
- Ах, чтоб вам всем подохнуть!..
Они поняли, как им хотелось. В восторге подохли: заблеяли, попадали навзничь на пол, дрыгая ногами-руками, и замерли, высунув набок кончики языков, как положено подохшим.
И пример показал Борька - вот что меня поразило так, как если бы настоящий старый старичок повалился бы вдруг на пол и стал играть и баловаться по-детски.
До чего же банальная история. Да, да, да... Так оно и есть. Жаль только, что банальные раны болят ничуть не меньше всяких других.
Годы понадобились, чтоб меня усмирить, но я все-таки усмирилась, потому что незаметно стала их любить, если это так называется... Они стали моей жизнью, а куда от себя убежишь? Все равно что стараться не знать того, что уже знаешь. Я вышла в конце концов за них замуж - за всех пятерых. Правда ли было то, что он мне говорил? Правда, конечно, правда. В тот день - правда. И даже целые годы потом, пожалуй, - правда, когда он повторяя мне: ненаглядная.
Вся сила этого слова была в том, что оно все-таки жило во мне, сказанное той ночью, когда не лгут перед смертью, ночью, когда в мечущихся клубах не находящего себе места дыма еще все колебалось, не устоялось война, мир, революция, - все еще было в кипении и ничего не решилось, и мы не знали, что будет с нами завтра утром, и я, дрожа от холода, со сдавленной грудью, ждала, какая судьба мне откроется после того, как ветер разгонит этот дым, ждала, переполненная таким напряжением ожидания, таким страхом и ледяным восторгом, какой, наверное, испытывает росток, готовый прорваться к теплу из мокрой холодной земли, не зная еще, в каком мире очутится и кем он будет в этом мире сам, - эти последние часы у самого порога жизни, которые потом уже никогда не повторятся...
Они и не повторились, но слово все-таки было, и знали его только мы двое.
Какое волшебное оно было когда-то. Потом волшебства в нем осталось чуть-чуть. Бедное, потускневшее, полинявшее и до того уж запоздалое, но все-таки, мне тогда казалось, чуточку волшебное слово.
Я вслушивалась с каким-то горьким состраданием в самое это слово, когда он опять его мне повторял, и все вспоминала, каким прекрасным, молодым, полным силы и сверкающей надежды оно было, когда только родилось в ту дымную, долгую ночь на самом пороге едва забрезжившего неверным светом будущего...