Вечерами в дортуарах холодно. Иной раз так озноб пробирает — зубы стучат. Надзирательницы строго следят, чтобы всё по приказу императрицы: холод — залог здоровья. Иной раз только незаметно к печке прислонишься, чтобы не заметили, и скорее в сторону. Хоть платок какой на плечи накинуть — пригреться. Снова нельзя. Кроме форменного платья ничего в дортуарах быть не должно. Таша не так зябнет — смеётся: орловская порода! — а и то нет-нет крепко-крепко прижмётся, обоймёт, на ухо шепчет: вырастем — обогреемся.
Матрасы на кроватях волосяные, тоненькие. Одеяла как пёрышко. Зато простыни тяжёлые, грубые — плечи не завернёшь. Привыкли, чтобы заснуть, на спину ложиться. Спина пригреется, глядишь, и глаза закроются, в сон потянет. Ещё молоко тёплое помогает — каждой девочке перед сном кружка. Прислужница обносит, надзирательница из-за плеча смотрит.
Давно ещё у Таши спрашивала: а дома как было? Глаза отводила: какой дом! С няней только хорошо было. Добрая она, руки старые, корявые, а ласковые. По голове погладит. Косы заплетёт. Пуховичком прикроет: спи, дитятко, спи, богоданная. Больше никого.
Теперь всё от благодетеля своего какой-никакой весточки дожидается. Госпожа Протасова сказала, далеко Алексей Григорьевич, в тёплых краях. Раньше воевал. На кораблях. Теперь дело у него государственное. Какое, не проговорилась. Да всё равно узнали: во дворце кругом шепчутся и до института доходит. Ловит авантюрьеру. Императрица велела изловить и в Петербург доставить. Статочное ли дело — человека как зверя дикого для зверинца.
— Уснула, Катишь? Слышу, неровно дышишь.
— Нет-нет, Таша, не идёт сон. О тебе задумалась, что долго от благодетеля весточек не имеешь — огорчаешься. Так ведь заезжал старший его брат, гостинцы привозил. Значит, помнят, не забывают.
— Как службу отбывают.
— Что ты, что ты, Таша! Как можно? Граф ведь одно время говорил, что после института возьмёт тебя к себе. Разве нет?
— Говорил. Один раз. Больше никогда не поминал. Только о замужестве. Что жених для меня сыщется самый лучший.
— А госпожа Протасова, помнишь, говорила, что приданым тебя не обидит. Это ли не забота?
— А портрета моего заказать господину Левицкому не захотел...
— Таша, Ташенька, как же можно! Ведь это императрица придумала. Как бы граф свою волю творить стал? А что жаль, то жаль, очень мне господин Левицкий нравится. И тебя бы он так распрекрасно описал. Вместе бы к нему на сеансы ходили.
— Бог с ним, Катишь. Не видела я, как ему твой портрет удаётся. Трудно на сеансах-то быть? Позу держать?
— Да господин Левицкий долго стоять не заставляет. Больше разрешает свободно стоять. Всё в лицо всматривается. Вопросы всякие задаёт. Рассмешить старается. Иной раз так смешно по-хохлацки заговорит, что от смеха не удержишься, а он и радуется, скорее рисует. Меня тоже петь просит. Говорит, когда я представлять начинаю, будто бы совсем меняюсь.
— Это правда, Катенька, сама тебя порой не узнаю, как ты в ролю войдёшь. Счастливая такая. Лёгкая-лёгкая. Дунешь — взлетишь. А уж хороша до чего делаешься!
— В жизни иначе.