Но дело даже и не в этом, потому что они добровольно выбрали эту профессию. Дело опять же в нас с вами. Предполагается, что мы должны радоваться. И акту гуманизма, и тому, что преступники понесли заслуженное наказание. Вспомните дело Чикатило и его казнь. Случившееся ни у кого не вызвало приступа энтузиазма. Одним садистом и убийцей стало меньше. Было и прошло, казнили и забыли. А эти-то живут, хоть и изолированы. И время от времени о себе напоминают. А гуманно ли это по отношению к обществу? Через 25 лет осужденный может быть помилован. Предположим, что дожил, что помиловали. И вот на свободу выходит физически и психически больной старик без средств к существованию. Что будем делать, гуманисты? Берем на полное государственное обеспечение? Как заслуженных ветеранов, как героев, политических деятелей? Жертва насильника, близкие родственники убитых исправно больше двадцати лет платили налоги, чтобы государство могло содержать в лагере убийцу своего отца или сына, насильника своей дочери, жены, сестры. А теперь эти же люди будут за свои деньги содержать его на воле?
Кстати, требования отмены смертной казни аргументировались, кроме всего прочего, еще и тем, что от рук палачей могут погибнуть невинные люди. Тем самым допускалась возможность судебной ошибки. Даже более того, эти ошибки как бы узаконивались на словах. Но разве, изменив форму наказания и сохранив при этом прежние судебные процедуры, мы снизили вероятность судебных ошибок? Очевидно, что нет. Допустим, что к пожизненному заключению приговорен невиновный. Но пока дети, родители, друзья и близкие, правозащитники докажут, что совершена ошибка, пройдет время. И как показывает опыт, пройдет очень много времени, годы. За это время в спецколонии человек уже станет психически неполноценным, его там сломают как личность. Докажут невиновность, а на свободу выйдет уже калека, не способный сам себя обслужить. Ну, что? Все радуются такому гуманизму?
Так что меня беспокоит прежде всего общество, которое пытается быть гуманным. Для исправления ситуации нужно кардинально изменить порядок рассмотрения «расстрельных» дел. Чем сложнее процедуры, тем ниже риск судебной ошибки. И если общество считает, что жизнь не мы дали, не нам и отнимать, то сознание, разум человеку дали тоже не мы, и не нам превращать людей в растения, проводя их по кругам ада. Просто надо помнить, что высшая мера наказания – это не месть, не убийство, а высшая мера наказания. Всякий вурдалак, замышляющий отнять чью-то жизнь, должен просто знать, что он рискует своей.
– Простите, батюшка! – Я догнал священника уже на улице, когда он садился в старенькие «Жигули»-«шестерку». – Здравствуйте!
Из-под скуфьи на меня глянули усталые глаза пожилого человека. Священник тяжело выбрался из кабины и выжидательно посмотрел на меня. Мне как-то даже показалось, что он с неодобрением смерил взглядом мою крепкую фигуру, румяное сытое лицо и дорогую льняную летнюю «пару».
– Простите, что задержал, – переводя дыхание, снова сказал я. – Можно мне с вами поговорить? Я журналист, приехал из Москвы, чтобы написать статью о том, как у нас в стране содержатся приговоренные к пожизненному заключению.
Священник смотрел на меня без всякого выражения и терпеливо ждал, что последует за этой тирадой. Меня, честно говоря, несколько обескуражила эта реакция. Как мне сказали в администрации, отец Василий на протяжении многих лет по вторникам приезжал сюда и проводил весь день в беседах с заключенными. Учитывая такое самопожертвование, я рассчитывал как минимум на его симпатию и приветливость. Гм, как вам вообще нравится такой оборот – «неприветливый священник»? А я вот с такой странной реакцией тогда столкнулся нос к носу.
Наконец отец Василий понял, что продолжения не последует, и коротко спросил меня усталым голосом:
– О чем?
– Как… – растерялся я. – О заключенных.
– А что о них говорить? – пожал плечами священник. – Не говорить о них надо, а помогать им.
– Я как бы и приехал с намерением обратить общественное мнение на условия содержания приговоренных, – с нажимом стал я объяснять, несколько уязвленный, – на порядки, которые царят в таких вот колониях.
– Условия? – переспросил священник и посмотрел куда-то в сторону леса. – Условия тут обычные. И порядки обычные. Не в них дело, молодой человек.
Тут я понял, что меня еще удивляло. Священник говорил со мной обычным, светским языком, не таким, как у них принято. Он не называл меня «сын мой» или «чадо», не ссылался на волю господа и неисповедимость его путей, не говорил о милосердии, всепрощении. Пардон, он вообще ни о чем не говорил, а просто искал способ от меня отделаться.
И я как-то сподобился понять, что это не от усталости после трудового праведного дня, не от того, что ему, может, просто нездоровится. Он был очень недоволен тем, что тут крутится журналист. Ему было неприятно, что приехал какой-то столичный писака, искатель жареных фактов и скандальных историй; что этого детину с сытой мордой интересует только он сам и его статьи. Ну и гонорары, естественно.